Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Замечательный художник Олег Шейнцис, поздравляя Давида с семидесятилетием, назвал его «нашим авторитетом в законе». «Ваша порядочность по отношению ко всему, с чем вы имеете дело, – сказал Шейнцис, – сдерживает нашу грубость и агрессивность, являясь мерилом оценки самих себя».
Когда Шейнцис поступал в Школу-студию МХАТ, он был назван своим будущим руководителем Вадимом Шверубовичем «антимхатовцем», что в стенах этого учебного заведения считалось приговором. Но Шверубович все же взял Шейнциса с испытательным сроком. «Это, – рассказывал Шейнцис, – означало: ежели я сумею доказать свою приверженность святым театральным традициям, то смогу стать полноценным студентом, ежели нет, то буду выдворен».
Когда Шейнцис пытался выяснить, что же все-таки означает это понятие – «мхатовец» или «немхатовец», он услышал: «Думайте сами. От того, до чего вы додумаетесь, зависит ваша биография».
«Оскорбленный непонятным мне изъяном, – вспоминал Олег Шейнцис, – я думал и штудировал систему Станиславского, тайком бегал в запретный для всех узаконенных мхатовских послушников и вообще для всех истинных продолжателей идей основоположника интригующий Театр на Таганке…
И как-то в момент очередной стычки на “любимую” тему, потеряв бдительность, а может, просто из желания задеть своего важного оппонента, выпалил: “Ваш Станиславский давно бросил вас, переселился в Театр на Таганке и живет в декорациях Боровского”. И тут этот оплот ценностей заявляет: “Молодой человек, вот теперь вы зачислены, будете у меня учиться”. Таким образом я его убедил… А не бегай я на “Таганку”? А не будь там Боровского?..»
Михаил Левитин, восклицавший, что с Боровским он хотел бы видеться каждый день, с утра до вечера, «поскольку Давид снабжает меня воздухом, средой», вспоминает, как однажды, когда они работали над спектаклем «Нищий, или Смерть Занда», он позволил себе поднять голос – закричал! – на артиста, который, страдая какой-то сонной болезнью, постоянно засыпал. Давид повернулся к Левитину и сказал: «Если еще раз это повторится, я уйду».
В начале 1970-х Олег Табаков и Давид Боровский с семьями путешествовали на табаковском автомобиле по России. В Саратове их настигла весть о смерти утонувшего в Байкале Вампилова. Они, обнявшись, плакали.
«У Давида, – говорит Александр Титель, – крупные, красивые руки, кость широкая. Руки рабочего человека. В повадке неброско пластичен, не пошло красив. Это красота суперпрофессионализма. Когда минимум исключительно необходимых движений и слов приводит к максимальному результату. Тягучий голос. Медленное выращивание, развертывание мысли. Очень последовательное.
Он такой – ребе. Еврейский учитель. Спокойный, неторопливый. <…>
К нему, как к ребе, которым его считали абсолютно все, кто в театральном мире с ним сталкивался, приходили за советом. Но и он иногда шел советоваться с людьми, способными, как он полагал, в силу своих знаний и опыта на дельный совет».
Художник Март Китаев рассказывал Виктору Березкину, как однажды он в состоянии «грогги», с тяжестью на сердце, уезжал из Москвы в Санкт-Петербург. Причина «поганого настроения» – неосуществленная постановка оперы «Руслан и Людмила» в Большом театре в 2003 году.
На перроне вокзала Китаев – в одиночестве. «И вдруг, – вспоминал Март Фролович, – на плечо легла рука… Оборачиваюсь. О боже! Давид. Мы поздоровались. Я смущен. Сам Боровский (по Бархину – генерал, а я всего старший сержант) пришел на вокзал проводить меня… Добрые слова Давида о моей работе в Большом согревали и успокаивали мою душу…»
Когда Валерий Левенталь получил звание, к нему с поздравлениями первым приехал Давид, с шампанским. А на выставке он подошел к работам Юрия Кононенко и поприветствовал его идущими от сердца словами: «Ты наш бриллиант!» Боровский цех театральных художников возглавлял, был там первым, но в нем не было ничего, что бы свидетельствовало об этом: он всегда восхищался талантом коллег.
А так, как он умел дружить, знали все его друзья, к которым он относился трепетно, даже, по мнению Бархина, «повышенно трепетно». «Я-то, – говорил Сергей Михайлович, – знаю, что такое дружба. Боровский умел дружить колоссально».
Огромный масштаб простоты. Любая сложность, любая вычурность была ему абсолютно чужда. Ему важно было, чтобы театр оказывал на зрителей мощное серьезное влияние. А способ был один – не врать и отыскать ключ к пространству.
Боровский, человек совершенно антисуетный, даже когда его «припирали», что называется, к стенке и требовали немедленной реакции на проявление бездарности, для всех очевидной, можно сказать, бездарности вызывающей, старался обойтись без неприятных выражений и обращался к юмору. Однажды к нему после спектакля, оформленного на уровне тяп-ляп, подскочил оформитель и энергично спросил: «Ну, как вам, Давид Львович?» Давид развел руками: «Нет слов!..»
«Существует – и в народе, и в театральном народе, и в художественном, – что большой художник не может не быть гадом, – говорит Лев Додин. – Если хороший художник, то всегда отвратительный человек. И этому всегда есть объяснение: отвратительный, потому что большой художник. И наоборот. Давид – мощное опровержение этого абсолютно ложного представления. Потому что он был не просто фантастически порядочный, не просто фантастически честный. Он был другом. Он был покоен. Он умел быть покойным, и если ему что-то не нравилось, это ему не нравилось раз и навсегда. И если человек делал что-то, что ему не нравилось, и он не принимал, то не принимал раз и навсегда».
Он любил носить все мятое, и это ему удивительно шло. Джинсы, вельвет, хлопок, шерстяная безрукавка…
Касательно одежды Марина в лицах рассказывала, как несколько раз Давида и его друзей – Костю Ершова и Диму Клотца, с которыми она отправлялась в ресторан в центре Москвы, швейцары в заведение не пускали. Они не проходили ни «дрессконроль», ни «фейсконтроль». Слов таких тогда в обиходе не было, но «фейсконтроль» вместе с «дрессконтролем» стражниками ресторанных дверей, многое в жизни повидавшими, осуществлялся. У друзей был вид, как «стражники» для себя определили, изрядно поддавших мужичков, место которым – в лучшем случае – в пивнушке-стоячке, но никак не в ресторане, пусть и не самом фешенебельном, но все же – в ресторане.
Окончательному вердикту – «Не пропущу!» – способствовала, несомненно, шапка-треух Давида, которая, по словам Марины, для любого смотревшего на этот элемент одежды глазами швейцара оставляла впечатление, будто недавно этим треухом протирали обувь.
Давид не мог понять (да и не хотел), с какой стати одежду считают первым признаком социального положения и в глазах общества она важнее, чем тот, кто ее носит. Весело цитировал Святослава Рихтера: «В вычищенных до блеска ботинках ходить неприлично. Чистить надо раз в месяц – не чаще. И то после того, как обойдешь всю Москву по окружной дороге…»
Дмитрий Крымов, проходивший во время учебы у Боровского практику, говорит, что усвоил: художник может всегда ходить