Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Существенные перемены начали происходить во второй половине 1950-х. Калатозов и Урусевский в «Летят журавли» возместили кинокадру потери предыдущих двадцати пяти лет. Марлен Хуциев, оставаясь в пределах доминантного направления в искусстве, проявил неожиданное равнодушие к идеологии и прикладному характеру кинематографа и привнес в фильмы такие эфемерные черты, как «обаяние» (в романтической комедии по-советски «Весна на Заречной улице») и «настроение» (в лирическом портрете поколения «Июльский дождь»). Однако обновленное советское кино, кажется, так и не смогло избавиться от выработанного за несколько десятилетий комплекса безыдейности. Казалось, говорить необычным голосом режиссёрам разрешалось в том случае, если они говорили о «важном», поднимали актуальные вопросы, решали болезненные проблемы советского общества. Последствия этих процессов можно было ощутить и в 1970-е, когда партийные лидеры продолжали произносить с трибун речи о большом воспитательном значении советской кинематографии, и даже в 1985-м, когда студенческий фестиваль ВГИКа все еще проходил под девизом «За коммунистическую идейность и творческий поиск!». Ярким примером долгой и плодотворной жизни подобного подхода к кинематографу служат критические статьи из советских газет: и в период оттепели, и в дальнейшем критики предлагали читателю совершенно особый способ анализа кинематографического текста — «пересказ сюжета и объяснение проблематики».
Критика не существует вне кинопроцесса: в стране, где кинематограф был долгие годы подвержен идеологическому воздействию, институт критики не мог формироваться по другим, обособленным, далеким от идеологии законам. Он развивался по пути, схожему с вышеописанным: был неразрывно связан с общественными изменениями. Высшей целью критика считалось доступным языком донести до читателя заложенные в ленту мысли, которые теоретически могут быть не вычитаны адресатом. Рассуждения о форме произведения или языке кино были огромной редкостью хотя бы потому, что режиссёры говорили приблизительно одинаковым языком, а любое отклонение от государственного стандарта формы причислялось к ругательному термину «формализм». Характерно, что в Советском союзе почти что не показывали (а значит, и не обсуждали в прессе) фильмы Хичкока и Офюльса — волшебников экранной культуры, или едва слышали о Майкле Пауэлле и Эмерике Прессбургере — великом английском тандеме, создававшем свои шедевры 1940-х годов под лозунгом «Крестовый поход против материализма». Вместо этого прокат закупал десятки итальянских фильмов о рабочем классе и одну за другой картины Стэнли Крэймера — посредственного американского режиссёра, «выполнявшего активную общественную роль» и «обличавшего пороки современного буржуазного общества». Наибольшей популярностью пользовались ленты, сводимые к сюжету и проблематике и подталкивавшие к анализу этих компонентов с помощью давно отработанных словесных оборотов на все случаи жизни.
Советская критика — в сущности, критика объяснения, истолкования авторского посыла. «Фильм стал глубоким и полезным произведением…», «фильм заставляет каждого взглянуть…», «фильм нужно посмотреть тем, кто…», «фильм направлен против…» — этим навязшим в зубах фразам много лет, они говорят сами за себя. Дальнейший текст рецензий очевиден: для кого полезен первый фильм, куда заставляет взглянуть второй, кому именно нужно посмотреть третий и против кого направлен четвертый — основа целого киноведческого метода заключена в постоянном круговороте ответов на эти злободневные вопросы. «Как сделан фильм?» — незначительный для советской критики пустяк, обычно отступающий на второй план перед терпимым «О чем фильм?», вызывающим отторжение «Что хотел сказать режиссёр?» и совсем невыносимым «Чему учит кино?». Газетное пространство становится трибуной, автор статьи — рупором передовых идей советского строя. Даже с приходом оттепели и художников, обладавших индивидуальным видением мира, критика не смогла избавиться от усвоенных ранее приемов работы с материалом и продолжала применять стандартную схему — изложение содержания фильма и взвешивание на значимости его идеи на коммунистических весах.
Это привело к тому, что сквозь пальцы ускользнула как минимум одна кинематографическая судьба, которая только на первый взгляд поддавалась укладыванию в привычные рамки. Творчество Ларисы Шепитько действительно носит двойственный характер. С одной стороны, в ее фильмах затронуты такие мотивы, как совесть, нравственность, ответственность, сила духа, ставятся острые социально-психологические конфликты — лакомые кусочки для советского критика. С другой, Шепитько не чужды тщательно структурированная работа со временем и пространством, внимание к деталям, она находится в постоянном поиске новых режиссёрских решений для того, чтобы увести свои истории из объективной реальности в мир, параллельный материальному миру. Раз за разом на страницах газет критики набрасывались на благодатную для себя почву — проблематику фильмов Шепитько, а когда на растерзание ничего не оставалось, отделывались лишь банальной фразой о «любопытной форме этой кинокартины». Что означают эти слова? Какими кинематографическими средствами достигнута эта самая форма — и в чем же ее любопытство? Только ленивый не назвал «Восхождение» притчей (использовав готовый термин Алеся Адамовича), но многие ли попытались объяснить, с помощью каких художественных образов эта, на первый взгляд, реалистичная история приобретает условные оттенки? Не фабульно-тематических, которые на поверхности, а визуальных, звуковых, кинематографических? «Зной» был разобран на кусочки адептами строительства коммунистического общества: «Юный Кемель, мальчишка, еще вчерашний школьник, — это то новое, молодое, что уже вошло, прочно входит в наше коммунистическое сегодня», — вот типичная фраза при анализе ленты. А о границах пространства «Зноя» — молчок! Одну из главных ролей в решении прокатной судьбы картины «Ты и я» играл Юлий Райзман — режиссёр, последней работой которого на тот момент был не имеющий ничего общего с понятием кинематографичности фильм «Твой современник». Трезвый реалист, он выступал против сложного построения текста Шепитько и Шпаликова — того построения, которое стало одним из наиболее интересных примеров использования субъективного характера времени в советском кино. Смехотворным заблуждением в восприятии творчества Шепитько, а заодно и хрестоматийным для советского времени отрицанием киноязыка стало заявление в рецензии Юлии Друниной на фильм «Крылья»: «Слава богу, это не так называемое „режиссёрское кино“, где постановщик, увлекшись демонстрацией мастерства, усыпляет