Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Отпечатано Джоном Баскеттом, печатником Его Сиятельнейшего Величества Короля, правопреемником Томаса Ньюкома, а также Генри Хиллза, скончавшегося в 1716. Cum Privilegio».[112]
Он принялся перелистывать страницы с некоторым интересом. Тонкие красные линии шли сверху вниз вдоль полей и посередине каждой страницы. Дэниел не очень разбирался в англиканских молитвенниках, но заметил, что здесь была особая «Форма молитвы благодарения, ежегодно возносимой в день пятого ноября за счастливое избавление короля Иакова I и парламента от злоумышленного весьма предательского и кровавого убиения посредством пороха». Он усомнился, что такая молитва по-прежнему является частью англиканского богослужения.
Как раз в этот момент откуда-то из последних страниц молитвенника выпал листок бумаги. Сложенный пополам, он был светлее, чем страницы книги, но такой же плотный. Адреса не было. Текст был написан черными чернилами, нетвердым почерком, но смысл слов был ясен, как тот день, когда они были начертаны:
«Я, Фрэнсис Певерелл, пишу это собственною рукою четвертого сентября 1850 года, в Инносент-Хаусе, в предсмертных страданиях. Болезнь, владеющая мною последние полтора года, вскоре закончит свою работу, и по милости Господней я стану свободным. Рука моя начертала слова „по милости Господней“, и я не стану их вычеркивать. У меня не осталось ни сил, ни времени перебеливать это письмо. Но самое большее, чего я могу ждать от Господа, это милосердие смерти. У меня нет надежды на Рай, но нет и страха пред муками Ада. Я мучился в собственном аду здесь, на земле, последние пятнадцать лет. Я отказывался от болеутоляющих, могущих облегчить мои теперешние страдания, я не прикасался к лаудануму, дающему забвение. Ее смерть была легче моей. Эта моя исповедь не принесет облегчения ни уму моему, ни телу, ибо я не искал отпущения и не покаялся в совершенном мною грехе ни одной живой душе. Не пытался я и как-то искупить содеянное. Какого искупления может искать человек, убивший свою жену?
Я пишу эти слова, ибо справедливость к ее памяти требует, чтобы правда была наконец сказана. И все же я не могу заставить себя сделать публичное признание, не могу снять с ее памяти пятно самоубийства. Я убил ее потому, что мне нужны были деньги для завершения работ в Инносент-Хаусе. Я истратил все, что она принесла мне как приданое, но оставались еще средства, мне недоступные, которые я мог получить только после ее смерти. Она любила меня, но не желала передать их в мои руки. Она считала мою любовь к дому греховным наваждением. Она полагала, что моя любовь к Инносент-Хаусу сильнее любви к ней и к нашим детям. И она была права.
Свершить задуманное деяние не составило труда. Она была сдержанным человеком, ее застенчивость и нерасположенность к общению привели к тому, что у нее не было близких друзей. Все ее родные уже умерли. Слуги знали, что она несчастлива. Подготавливая ее смерть, я поделился с несколькими коллегами и друзьями беспокойством о ее здоровье и душевном состоянии. Двадцать четвертого сентября, в тихий осенний вечер, я позвал ее на четвертый этаж, сказав, что хочу ей что-то показать. Мы были в доме одни, если не считать слуг. Она вышла ко мне — я стоял на балконе. Она была хрупкой женщиной, и мне потребовалось меньше минуты, чтобы бросить ее в лапы смерти. Потом я быстро, но без излишней торопливости, спустился вниз, в библиотеку, и спокойно сидел там, читая книгу, когда ко мне пришли, чтобы сообщить страшную новость. Никто никогда меня не заподозрил. Да и как это могло случиться? Никто не стал бы подозревать уважаемого человека в убийстве собственной жены.
Я жил ради Инносент-Хауса и убил ради него, но после ее смерти этот дом больше не приносил мне радости. Я оставляю это признание для того, чтобы оно передавалось из поколения в поколение старшему сыну. Я молю всех, кто прочтет это письмо, сохранить мою тайну. Вначале оно попадет в руки моего сына, Фрэнсиса Генри Певерелла, затем, со временем, в руки его сына, а позднее и ко всем моим потомкам. Мне не на что надеяться ни на этом свете, ни на том, и мне нечего сказать. Я пишу все это лишь потому, что перед смертью должен сказать правду».
Внизу он поставил свою подпись и дату.
Прочитав эту исповедь, Дэниел целых две минуты сидел совершенно неподвижно. Он не мог понять, почему слова, донесшиеся до него через полтора века, оказали на него такое мощное воздействие. Он чувствовал, что не имел права прочесть письмо, что правильнее всего было бы вернуть листок в молитвенник, а молитвенник — обратно на полку. Но он предполагал, что обязан хотя бы дать Дэлглишу знать о своей находке. Не из-за этого ли признания Генри Певерелл так не хотел, чтобы разбирали архивы? Он должен был знать о его существовании. Может быть, ему показали письмо в день совершеннолетия? А может быть, его спрятали раньше, а потом не смогли найти, и оно стало частью семейного фольклора — о нем перешептывались, но не признавались в его реальном существовании? А Франсес Певерелл — показали ли ей эту исповедь, или слова «старшему сыну» всегда воспринимались буквально? Однако оно никак не могло иметь отношения к убийству Жерара Этьенна. Это была трагедия Певереллов, позор Певереллов, пришедший из давнего прошлого, как та бумага, на которой была написана исповедь. Он мог понять, почему семья стремилась сохранить эту тайну. Как неприятно было бы объяснять тем, у кого Инносент-Хаус вызывал восхищение, что дом был построен на деньги, полученные в результате убийства. Поразмышляв еще немного, Дэниел положил листок на место, завернул книгу, перевязал пакет бечевкой и отодвинул на край стола.
Послышались шаги, легкие, по решительные. Они явно приближались к нему через помещение архива. И в этот момент воспоминание об убитой женщине заставило Дэниела ощутить дрожь суеверного ужаса. Это длилось не долее секунды, затем разум снова вступил в свои права. Он слышал шаги живой женщины и знал, какой именно.
Клаудиа Этьенн остановилась в дверях. Она произнесла без всяких предисловий:
— Вам еще долго?
— Не очень. Примерно час. Может быть, даже меньше.
— Я собираюсь уйти в половине седьмого. Выключу свет везде, кроме лестничной клетки. Вы не выключите его, когда будете уходить? И систему охраны установите, хорошо?
— Обязательно.
Он раскрыл ближайшую папку и сделал вид, что изучает документы. Ему не хотелось с ней разговаривать. Было бы неразумно вступать с ней в какую бы то ни было беседу в отсутствие третьего лица. А она сказала:
— Мне жаль, что я солгала вам по поводу моего алиби на вечер смерти Жерара. Это произошло отчасти из страха, отчасти из нежелания осложнять дело. Но я его не убивала. Никто из нас его не убивал. — Дэниел не отвечал. Он даже не смотрел на нее. Она продолжала с ноткой отчаяния в голосе: — Как долго это будет тянуться? Вы не можете мне сказать? Вы имеете хоть какое-то представление? Коронер даже не отдает тело брата, чтобы мы могли его кремировать. Вы что же, не понимаете, что это для меня значит?
Тут он поднял голову и взглянул на нее. Если бы он мог чувствовать к ней жалость, то, увидев лицо Клаудии, он бы ее почувствовал.