Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я не желал слушать.
– Конрадин, – сказал я, – ты прекрасно знаешь, что я прав. Или ты думал, что я не понял, что ты приглашаешь меня к себе в гости, только когда твоих родителей нет дома? Ты всерьез полагаешь, что вчера мне померещилось? Мне надо знать, что происходит. Я не хочу тебя терять… До тебя я был один и снова буду один, если ты больше не хочешь со мной дружить, и, наверное, мне будет еще тяжелее, чем прежде, но мне невыносима сама мысль о том, что ты настолько меня стыдишься, что даже не хочешь знакомить с родителями. Пойми меня тоже. Я не претендую на их внимание, мне вовсе не нужно, чтобы они как-то меня привечали, но можно было хотя бы представить меня твоим матери и отцу, чтобы я не чувствовал себя непрошеным гостем в их доме. К тому же лучше быть одному, чем терпеть унижения. Я ничем не хуже любого из Хоэнфельсов. И я никому не позволю себя унижать – ни графу, ни герцогу, ни королю.
Звучало храбро, но я с трудом сдерживал слезы и, наверное, точно расплакался бы, если бы Конрадин меня не перебил:
– Но я не хочу тебя унижать. Зачем мне тебя унижать? Ты мой единственный друг. Кроме тебя, у меня нет никого, и ты сам это знаешь. Мне тоже было одиноко, и, если я потеряю тебя, я потеряю единственного человека, кому могу доверять. И я совершенно тебя не стыжусь. Вся школа знает о нашей дружбе. Мы постоянно куда-нибудь ездим вдвоем. С чего ты решил, будто я тебя стыжусь? Как ты вообще мог такое подумать?!
– Да, – сказал я уже спокойнее. – Я тебе верю. Верю каждому слову. Но почему ты вчера вел себя по-другому? Ты мог бы со мной поздороваться, как-то признать мое существование. Слишком многого я и не ждал. Но можно было хотя бы кивнуть, улыбнуться, помахать рукой. Почему ты так сильно меняешься при родителях? Почему мне нельзя с ними знакомиться? С моими родителями ты знаком. Скажи мне правду. Должна быть причина, по которой тебе не хочется нас знакомить, и единственное, что приходит на ум: ты боишься, что твои родители не одобрят дружбу со мной.
Конрадин на секунду замялся.
– Ну хорошо, – сказал он, – tu l’as voulu, Georges Dandin, tu l’as voulu[46]. Ты хочешь правды, и я скажу тебе правду. Как ты верно заметил… а ты человек проницательный, чуткий, ты не мог этого не заметить… я боялся знакомить тебя с родителями. Но причина, клянусь всеми богами, вовсе не в том, что я тебя стыжусь – тут ты ошибся, – все гораздо проще и хуже. Моя мать происходит из знатного – когда-то королевского – польского рода. Она ненавидит евреев. На протяжении многих веков для людей ее круга евреев как бы и вовсе не существовало, они были ниже холопов, грязь под ногами, отребье, каста неприкасаемых. Она на дух не переносит евреев. Она их боится до дрожи, хотя у нее нет ни единого знакомого еврея. Если бы она умирала, и твой отец был единственным из врачей, кто мог бы ее спасти, я не уверен, что она бы к нему обратилась. Она не желает с тобой знакомиться. Она ревнует меня к тебе, потому что ты, еврей, подружился с ее сыном. Она считает, что наша дружба – пятно на щите Хоэнфельсов. И она тебя боится. Она уверена, что ты подрываешь мою веру в Бога и состоишь на службе у мирового еврейства, а это всего лишь другое название большевизма, и что я стану жертвой твоих дьявольских махинаций. Не смейся, она говорит всерьез. Я пытаюсь с ней спорить, но она отвечает только одно: «Бедный мой мальчик, неужели тебе не понятно, что ты уже в их руках? Ты уже говоришь как еврей». И если ты хочешь всю правду, мне приходилось сражаться за каждый час, который мы провели с тобой вместе. И вчера я не решился заговорить с тобой в театре, потому что она была рядом и мне не хотелось тебе навредить. Нет, дорогой друг, тебе не в чем меня упрекнуть.
Я смотрел на Конрадина, который, как и я сам, был изрядно взволнован.
– А твой отец? – выдавил я, заикаясь.
– О, мой отец! Тут все иначе. Отцу все равно, с кем я общаюсь. Для него Хоэнфельсы всегда останутся Хоэнфельсами, с кем бы они ни водили дружбу. Возможно, будь ты еврейкой, он бы насторожился. Он бы решил, что ты хочешь меня окрутить и женить на себе. Он был бы против. Хотя, если бы ты был еврейкой из очень богатой семьи, он мог бы рассмотреть возможность женитьбы – но все равно не одобрил бы, чтобы не задеть чувства моей матери. Они женаты уже много лет, но он все еще ее любит.
До сих пор ему удавалось сохранять спокойствие, но внезапно, захваченный бурей эмоций, он прокричал мне в лицо:
– И не смотри на меня глазами побитой собаки! Чем я виноват?! Я не отвечаю за своих родителей! Или ты хочешь меня обвинить за весь миропорядок?! Нам обоим пора повзрослеть, спуститься с небес на землю и стать реалистами. – После этой вспышки он вновь успокоился. – Мой дорогой Ганс, – мягко проговорил он, – прими меня таким, каким меня создали Бог и обстоятельства, над которыми я не властен. Я ничего тебе не говорил, но мне следовало бы знать, что от тебя ничего не скроешь, тебя не обманешь… Надо было сказать тебе сразу, но мне не хватило смелости. Потому что я трус. Я боялся тебя обидеть. Но нельзя винить только меня; ты слишком многого требуешь от людей. Тяжело соответствовать твоему идеалу дружбы! Ты ждешь слишком многого от простых смертных, мой дорогой Ганс, поэтому постарайся меня понять и простить, и давай останемся друзьями.
Я подал ему руку, не решившись посмотреть ему в глаза, потому что боялся заплакать. Потому что боялся, что мы оба заплачем. Ведь нам было всего по шестнадцать лет. Конрадин медленно закрыл створку ворот, которые окончательно и бесповоротно отделили меня от его мира. Мы оба знали, что я уже никогда не смогу пересечь эту границу и что дом Хоэнфельсов закрыт для