Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он поднялся, дал понять, разговор окончен. Министр вышел из-за стола, пожал руки и пожелал, чтобы гости больше не приходили с подобными прошениями.
– С одним полиберальничай, скости ссылку. И пойдут тысячи ходатаев и ходатайств. А законы нарушать я не имею права! – развёл он руками. – Будьте здоровы, господа!
Мария Николаевна, возвращаясь из Санкт-Петербурга, заехала к матери в Томск и присмотрела в городе дом, сложенный из кирпича, с двускатной железной крышей, с четырьмя водосточными трубами и небольшим парадным подъездом. В доме три комнаты, кухня и чулан. Поторговалась со старой купчихой и купила его для будущей жизни. Наняла сторожа, чтобы присматривал за домом до их приезда. До конца ссылки оставалось два года. Вскоре она родила белоголовую дочь, названную Зосей.
* * *
Теперь жили и считали дни до окончания ссылки. Збигнев с Сигизмундом чаще ходили на охоту и рыбалку, приносили добычу и стали сдавать Петру Михайловичу добротный песцовый мех в обмен на муку, чай, сахар. Порох и свинец они брали в складочном магазине, который остался от Киприяна Михайловича Сотникова. Теперь смотрителем магазина служил Мотюмяку Евфимович Хвостов.
Збигнев с Марией Николаевной и маленькой Зосей решили после ссылки осесть в Томске. Звали с собой Сигизмунда. Но он задумал, прежде всего, съездить в Польшу, навестить старушку мать, а уж потом выбрать место, где доживать век. К нему в гости лет пять назад приезжала бывшая невеста Ядвига. После его ареста и ссылки она вышла замуж за молодого помещика. Десять лет прожила с ним в мире и согласии, а потом поняла, что не может без своей первой любви. Стала писать ему безответные письма, клялась в верности, в готовности, хоть сейчас, соединится брачными узами. Но Сигизмунд молчал. Тогда она пришла к его матери и сказала, что собирается ехать в Дудинское. Мать уговаривала отказаться от затеи:
– Ядя! Дорога долгая и тяжёлая. Только на неё уйдёт не менее полугода. Ты знаешь характер Сигизмунда. Он никогда не простит тебе предательства. А ссылка, видно, ещё ожесточила его сердце. Я не могу благословить тебя на эту безуспешную поездку.
Но Ядвига упорствовала. «Доберусь до него или нет, но зато посмотрю и Россию, и Сибирь», – взвешивала она «за» и «против». Из Кракова на тарантасе доехала до Варшавы, взяла билет на поезд до Бреста, а потом и до самой Москвы.
Через месяц она добралась поездом до Уральска, а затем до Енисейска – в кибитке. Остановилась в гостинице и стала ждать вскрытия Енисея, чтобы пароходом плыть в Дудинское. Встречала из Туруханска обозы с рыбой, расспрашивала кучеров о Дудинском. Те в ответ говорили:
– Мы, пани, дальше Туруханска не ходим. Возим рыбу с Дудинского участка. Но в самом станке не бываем. Поищите сотниковских приказчиков. Они здесь товарами запасаются для навигации. Может, кого-нибудь и встретите.
Не повезло Ядвиге. Видно, приказчики в ту пору были в Минусинске или в Томске. Ехать же на почтовых лошадях до Туруханска, а там до Дудинского на оленьих упряжках она не решилась. Да и люди советовали дождаться парохода. Письмо Сигизмунду она отправила почтой, сообщив, что прибудет по высокой воде.
Сигизмунд встретил Ядвигу холодно. Он даже не прикоснулся к ней, хотя она на коленях просила прощения.
– Я презираю тебя, Ядя! У тебя не было любви! У тебя была увлечённость! Короткая, холодная, как северное лето! – упрекнул Сигизмунд. – Ты не выдержала испытания разлукой! Потому всё, что случилось, логично. Ты лишила себя счастья быть любимой. Что бы ни случилось, я вернусь в Польшу через пять или десять лет. Женюсь или нет, знает только Бог. Ты разуверила меня в женщинах. На каждую я буду смотреть сквозь тебя, вешать на них твой ярлык измены. Русские женщины другие. Они преданы любви, как Мария Николаевна. Она ради Збигнева сама ушла в неволю, хотя могла по-другому устроить свою жизнь. У меня больше нет желания видеть тебя. Предательство страшнее каторги.
Он не слушал её оправданий. Проводил на пароход и даже не стал ждать его отхода. Единственный раз взглянул в окошко на судно, когда оно выходило из устья Дудинки на стрежень Енисея.
* * *
Покидали ссыльные Дудинское со светлой грустью на лицах. Их провожал Мотюмяку Евфимович Хвостов. Долго стояли у ряжевого причала, будто опасались взойти на пароход. Не верилось, что навсегда покидают низовье, что больше никогда их ноги не ступят на таймырскую землю. Хотелось запомнить всякую мелочь последнего дня, отложить в памяти и этот зелёный берег, и этот причал, и их осиротевший домик, и позолоту церковных куполов, и вырастающий из воды Кабацкий, и многое другое, что связывало их долгие годы жизни. Хотелось запомнить и плачущего Хвостова. Они ощутили даже какой-то страх перед появившейся свободой. Из оцепенения вывел зычный голос Гаврилы-шкипера:
– Эй, на причале! Проходите на палубу или не верите, что уже без цепей!
Тогда Збигнев и Сигизмунд вернулись на берег, стали на колени, поклонились и поцеловали землю изгнания. А Хвостов набрал в кожаный мешочек и поднёс маленькой Зосе:
– Возьми с собой! Ты родилась на этой земле. Пусть всегда будет с тобой частичка твоей родины.
Гаврила стоял и вытирал слёзы. Когда поляки поднялись на палубу, он сказал:
– Так прощаются даже с чужой землёй великие мореплаватели и люди с большими сердцами. Вы – настоящие люди.
Збигнев с Сигизмундом в ответ подарили шкиперу свои ружья.
– Возьмите, Гаврила Петрович, на память о нас. Пусть они вам приносят удачу! – И Сигизмунд обнял шкипера.
Путь от Дудинского до Енисейска Гаврила Петрович почти не расставался с поляками. Освободившись от вахты, он приглашал их к себе, где за чаркой вели беседы о житье-бытье. В Туруханске отдельный пристав проверил кладь бывших политссыльных, дал подтверждающие бумаги, что они досрочно освобождены и направляются по месту будущего жительства и о запрете на проживание в городах Санкт-Петербурге, Варшаве, Москве.
– Мы и не претендуем на столицы! – сказал Сигизмунд, прочитав бумаги. – Нас и Краков устроит, если его ещё не стёрли с польской земли.
– Это и называется «свобода с ограничениями». Коль единожды закон преступил, то теперь всю оставшуюся жизнь тебя закон преступать будет! – рассудил Гаврила Петрович, озабоченный полицейскими бумагами.
– Для нас то не страшно! В мире нет абсолютной свободы, поскольку всё взаимосвязано. А полицейские запреты для самих же полицейских. Они должны блюсти их выполнение нами, а не мы! – сказал Збигнев и внимательно посмотрел на Сигизмунда. – Может, и он вернётся в Сибирь.
– И правда! – подхватил Гаврила Петрович. – Вернёшься в Краков, проведаешь матушку, пройдёшься по бывшим друзьям, если кто из них не на каторге. Прочувствуешь, чем встретит тебя родная Польша. Станет невмоготу, бросай всё и приезжай или ко мне в Енисейск, или к Збигневу в Томск. Пойдёшь на службу, куда возьмут, полюбишь крепкую сибирячку и начнёшь жить, по-своему, как Бог велит.
– По-своему, пан Гаврила, жить я уже не смогу Вкус к жизни теряю. Не удалась она у меня, или я неудачливый её владелец. Уже сорок. Годы ушли, а взамен нового ничего не пришло. Только седина в волосах, боль в сердце, да впереди сплошной туман, – покачал головой Сигизмунд. – Ох уж эти порывы юности! Как писал Пушкин: «Пока свободою горим, пока сердца для чести живы». Перегорел я свободою. Честь мою давно растоптали, ещё у «позорного столба» в Варшаве. Бросились мы дурными головами в омут восстания и до сих пор из него не выберемся. Двадцать лет жизни с кандалами на ногах. Потеряно впустую время – главный, никому не подвластный бог нашего бытия. Жаль! Другой жизни не будет! Мне остаётся только мстить нынешней власти за пролитую кровь, за сломанную жизнь. Значит, снова преступить закон и бороться, пока не встретит пуля или вечная каторга.