Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И я представляю, как она одна в своей комнате, щурясь и вглядываясь при скудном флуоресцентном свете, трудилась над рукописью. Спала урывками, в кресле, целиком закутавшись в плед. У ее босых ног в пустых банках из-под газировки накапливались мертвые окурки. Она не снимала нового платья, и макияж липнул к изможденному липу, точно краска к развалинам. Она уничтожила весь эффект маникюра — Мишель обещала, — потому что обгрызла ногти до мяса. Она игнорировала еду, телефонные звонки и сигналы пожарной тревоги.
Она лишь стучала по клавишам. И когда у нее появилось что показать — полная копия одной тетради из пяти, — она распечатала ее на старом матричном принтере, доставшемся в наследство от Мишель, — агрегате, что жрал перфорированную бумагу и при печати выкрикивал каждую строчку так, будто стучал властям. Никто не пришел. Никому не было дела, чем Анастасия занималась. И она упаковала эти страницы в конверт. Отослала Саймону. Она не поставила на распечатке своего имени, просто написала на первой странице записку для Саймона:
Вот этого ты хотел?
A.
В ту ночь во сне Анастасия пыталась разговаривать. Но никто, даже она сама, не различал ни слова за бурей аплодисментов.
В воскресенье, когда закончилось мое шоу в «Пигмалионе», Саймон на минутку пригласил меня в офис поговорить о делах. Показал мне две вещи. Во-первых, самую высокую текущую ставку на «Пожизненное предложение», которой, как он сообщил, уже хватит, чтобы из цельного мрамора соорудить мавзолей, где достанет места для погребения моих детищ, литературных и прочих. Во-вторых, рукопись немногим больше пятидесяти страниц, распечатанную на старом матричном принтере, без титульного листа.
— Сделай одолжение, — сказал он, — прочти, но никому не показывай. А потом скажи мне, что думаешь о работе автора.
Теперь, естественно, я столько знаю, что не могу полностью доверять воспоминаниям о первом впечатлении. Но могу сказать, что ничего похожего на нынешнюю абсолютную уверенность тогда не было и в помине. «Как пали сильные» погубило то, что случилось с ними и всеми нами, кто играл свои роли, и мне остались только сам артефакт и эта история.
Но я хочу помнить, что тогда все было намного сложнее. Я даже не знал точно, кто написал роман, первой частью коего оказались врученные мне страницы. У меня были подозрения — наверняка Стэси; просто больше никто не отдал бы читать рукопись Саймону. Даже мои два романа — а у него были экземпляры с автографом — он знал только понаслышке. И хотя в тексте не упоминались железные дороги и прочие детали, о которых, по его словам, Анастасия дотошно расспрашивала его в первую встречу, французская обстановка и описываемый период, в общем, совпали и казались вполне точны — я не представлял, кто бы мог такое придумать, кроме ученой Анастасии Лоуренс.
Не буду пересказывать сюжет; газеты уже сделали это по меньшей мере тридцать два раза, а книга до того доступна в разнообразных изданиях, что участие в варварстве пересказа ее иными словами, скуднее, — не просто излишне, но неприлично. И цитировать я не стану; как любой великий роман, эта книга — живое целое, и, по мне, выдергивать из нее отрывки — все равно что отсекать жизненно важный орган из нутра, кое не менее важно. Наконец, толковать его я не рискну; это прежде было искусством Анастасии, но моим — никогда. Я вообще не уверен, что это разумно — объяснять значение чего бы то ни было; не многим разумнее, чем искать Бога логической дедукцией. Я рассказчик и должен верить, что история — в ее рассказе.
Вот мой рассказ. Пожалуй, из него получается моя история. Как знать.
Я приступил к чтению с любопытством, весьма похожим на то, что испытывал к Анастасии в нашу первую встречу в «Пигмалионе». И я сразу же понял, что — тоже весьма похоже на Анастасию — рукопись эта обманчива: Анастасия писала от лица мужчины, им, как тупым инструментом, круша руины жизни. Я по опыту знал, что написать подобный роман почти так же невозможно, как посредством кузнечного молота изготовить хронометр, — и все-таки эти выматывающие предложения сочетались друг с другом, зачастую бросая вызов здравому смыслу, — и приводили в действие историю, богаче которой я просто не мог вообразить. Может, профессиональная зависть. Когда «Покойся с миром, Энди Уорхолл» не оправдал моих надежд, я перестал доверять языку. (Другой вариант — самому себе, что предполагало, однако, будто я верю в нечто значительнее, чем моя карьера, вошедшая в пике, — эта мысль начала до меня доходить, лишь когда я читал «Как пали сильные».) Недоверие к языку ожесточило меня: легкая фамильярность, с которой я жонглировал словами в своих романах, сгустилась до презрения. На поверхности мои затасканные предложения напоминали предложения Анастасии, но, конечно, были бесплодны, ибо каждое выражало лишь то, что и все остальные, — пустое мое отвращение. Я в конце концов разрешился «Пожизненным предложением», надеясь разрешить эту проблему раз и навсегда.
Но у меня на коленях лежали первые пятьдесят три страницы «Как пали сильные», и безжалостность была просто честностью. Рукопись говорила то, что необходимо для поддержания хода рассказа — ни больше ни меньше. Язык, проистекающий из опыта, а не наоборот, не так, как я задумывал писать романы — и потерпел неудачу. Анастасия — она не была писателем. В этом и дело. Так творить мог только опыт. На такое осмелился бы лишь голый талант. Разумеется, я приписал эту рукопись Стэси — как она сама сначала приписала ее вымышленному рассказчику. Слишком подлинно, не заподозришь подвоха. И едва недоверие было так полно исключено, так безгранично недопустимо, уже не возникало вопросов, когда она это писала, или где, или почему. Не усомнишься в авторстве написанного с таким авторитетом. Слишком многое поставлено на карту.
Я отправил страницы рукописи своему редактору в Нью-Йорк. Я искал мнения того, кто не знаком с автором, у кого шире взгляд, кто способен умерить мое восхищение или, по крайней мере, смягчить возможное влияние моего восторга на Саймоновы намерения относительно Анастасии. Одно дело — держать ее поблизости, в руках Саймона, пока я ищу освобождения из объятий Мишель, и совсем другое — дать Саймону понять, чем он располагает.
Фредди Вонг опубликовал оба моих романа, что в индустрии, где редакторы меняют дома даже чаще авторов, привело к массе предположений о том, что карьера его достигла пика еще до сорокового дня рождения, а некоторые даже поговаривали, что «Модель» помогла сберечь его репутацию, а «Покойся с миром, Энди Уорхолл», напротив, стал началом ее конца. Ему больше нравился «Энди Уорхолл», но, думаю, отчасти из-за того, что роман не оправдал ничьих ожиданий в этом бизнесе. Эта книга, не покрывшая ни доллара моего аванса, не говоря уже о национальной рекламной кампании, и продававшаяся в десять раз хуже «Модели», оказалась на редкость явным провалом. Винили многих, но Фредди взял вину по большей части на себя и тем самым избежал почти неминуемого восхождения в ряды руководства. Думаю, в издательском деле наибольший ужас внушал ему собственный успех. Он знал, это не даст ему внешних преимуществ литературной известности автора, но лишит возможности работать со словом, бороться за чистоту речи, ради чего, собственно, редакторы и выбирают книгоиздательство, а не рекламный бизнес, гражданское судопроизводство или другую подобную сферу, где зарабатываются серьезные деньги. Я хочу сказать, он был честен в своих стремлениях, даже с самим собой.