Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пришло письмо, Дафна его получила по электронной почте. Она как раз легла спать, а компьютер забыла выключить. Только задремала, и вдруг – звоночек. Адрес какой-то незнакомый, но пишет определенно Евгения – мол, все у нее отлично, и она теперь доброволец в Африке, учит там детей арифметике и английскому языку. «Ваша, Е.». Утром оказалось, что Дафна по ошибке стерла письмо, поэтому мы не знали, в какой именно стране сейчас находится Евгения, и как долго она там пробудет. Яэль вышила темно-оранжевые треугольники барханов, на их фоне – окаменелые черные деревья. Прямо на песке стояли парты, за ними сидели ученики Евгении. Яэль очень старалась, но правая рука ее к тому времени уже неважно слушалась, и дети получились похожими на огромных муравьев. На первом плане была сама Евгения, в защитном дамском комбинезоне, широкополой шляпе, солнечных очках и с учебником в руке – как всегда улыбавшаяся; как всегда было непонятно, что у нее на уме.
Потом Маргарет приснилось, что Евгения танцует фокстрот в каком-то ночном клубе – вокруг нее подозрительные типы с моноклями, женщины в черных платьях, над ее ухом вьется говорящий попугай и нашептывает Евгении что-то, отчего та меняется в лице. Маргарет так и не узнала, в чем было дело: звука во сне не было, а по двигавшемуся клюву попугая восстановить его речь было невозможно. Маргарет вышила скользившую по крыше серую тень, вой сирен, красные и синие всполохи где-то внизу.
Готовые вышивки мы скрепляли друг с другом. Когда появлялись новости, мы раскладывали полотнище и прикидывали, с какого краю приладить очередной лоскут. Мы вышивали поезда, скользившие в змеистых туннелях; паутины арочных переходов – «Видите, заметен краешек чемодана Евгении; колесико она, конечно, так и не удосужилась заменить»; мы вышивали остропарусные яхты, разрезавшие сразу две глади – морскую и небесную; мы изображали тихие аллеи со смыкавшимися где-то в вышине гибкими ветвями; небоскребы, по стенам которых от земли до облаков взлетали маленькие прозрачные лифты; ярко-синие лодки, уткнувшиеся в раскаленный песок, сияющие в ночи башни подъемных кранов, устриц, кракенов, космические станции новой волны.
Себя мы тоже иногда добавляли. Яэль, например, вышила себя на фоне заката, с огромным помидором в руке – она их очень любила, и Евгения, конечно же, об этом знала. Потом Дафна изобразила наш групповой портрет, но вышло недоразумение – ткань основы оказалась ветхой и прохудилась как раз там, где была вышита голова Адель. Это, впрочем, ничему и не противоречило, потому что несколькими днями ранее Адель умерла – села пить свежий кефир, и так и не встала. Надо сказать, я как чувствовала, что к этому идет – лоскуты ее вышивок становились с каждым разом все более тонкими, нитки чуть ли ни расползались, сквозь них уже что только не проглядывало. Когда Дафна принесла наш портрет, мы по очереди в эту дырку смотрели, но видели только крупинчатый туман, жужжащее марево. С Маргарет, правда, вышло неловко: была ее очередь заглядывать в дырку, она приблизилась к ней со своей лупой, а Яэль возьми да в этот момент с изнанки загляни туда зачем-то. Маргарет увидела сизую звезду, от которой во все стороны расходились подрагивающие лучи-щупальца, от неожиданности лупу выронила, та ударилась о каменный пол и чудом не разбилась.
На следующем нашем портрете дырок не оказалось, но сами мы были не такими, как всегда – почти бесцветными, почти прозрачными. «Сколько, по-вашему, нас можно помнить?» сказала Яэль, принесшая вышивку. Неделю спустя я вышила взлет самолета Конкорд – птиц, разлетавшихся от точки пересечения скорости звука на сотни километров, землю, застывшую где-то внизу. Маргарет собиралась изобразить нас за работой – склонившимися над огромным свертком; я должна была держать в руке свою вышивку, и мы решали бы, с какой стороны ее лучше прикрепить. Но, когда мы развернули ткань Маргарет, оказалось, что там одни намеченные грифелем контуры. Мы подшили ее лоскут, а потом аккуратно свернули полотно и положили в коробку из плотного картона, на которой написали: «Для Евгении». Мы знали, что у человека должна быть такая возможность: оборачиваешься – и жизнь вот она.
«Едем к Сиду, завтра мы едем к Сиду» – засыпаешь с этой мыслью и предвкушаешь, что и проснешься с нею тоже, и уже будет то самое завтра, и в нем мы. И так и происходит, и поначалу Сид – это выезд из города и мороженое в специальном пенопластовом ящике, каждому по три порции. Первая – мы в машине, ждем маму. Она проверяет, не забыли ли запереть входную дверь. Потом машина трогается, проплывают наши окна. Они светятся, но это солнце, нас же дома нет. Вторая – разрушенная крепость на берегу моря. Я забираюсь на башню и смотрю далеко. Небо сияет, солнце отражается от моря тысячами сверкающих лезвий; я стараюсь не жмуриться; вдоль горизонта, под нависшим небом, движется острый белый парус. На пальцы капает прохладная красная капля, потом другая – мороженое тает. Третья порция – скоро приедем, солнце уходит в песок. Сид – это дюны справа и слева от шоссе, а за ними гряды холмов, похожих на зачерствевшие хлебные горбушки. Сид – это неожиданный здесь лоскут ярко-зеленой травы, пахнет застоялой водой, чуть дальше виден остов грузовика, в бывшем двигателе копошатся муравьи. Чем старше я становлюсь, тем ближе слово «Сид» к человеку, который, завидев нашу выезжающую из-за поворота машину, приподнимается с продавленного соломенного кресла под акацией и машет нам рукой.
Мы выходим из машины, хлопают дверцы. Я пытаюсь сделать вдох, но не чувствую, как воздух проникает в легкие. Живые существа в такой ситуации погибают, но с нами этого не происходит. Горячий воздух просто заполняет нас; и мы бы взлетели, как воздушные шары, но вокруг так же горячо, поэтому мы остаемся на земле и направляемся к дому. Сид кричит нам: «С приездом!»
Дорога упирается в дом Сида, касается его палисадника языками растрескавшегося асфальта. Пустыня всюду, мы – в ней, но дорогу обступают холмы, и этого не видно. Чтобы понять, где мы, нужно обойти дом или зайти в него и выглянуть в противоположное входу окно. И тогда видишь другой горизонт, не сверкающий, а поглощающий свет в той линии, которая отделяет небо от того, что к нему подступает. Оттуда дует ветер, несет в дом пыль – она сыплется из трещин в гипсовых стенах, лежит на полу – белесая и прозрачная. На двери ванной прежние владельцы дома – кажется, какая-то разорившаяся геологическая контора – даже укрепили табличку: «Перед входом в душ вытряхните из головы песок». Я машинально провожу по волосам ладонью и слышу звук сотен песчинок, опускающихся на пол. Папа говорит, что однажды Сидово жилище доверху заполнится песком, а зимой пойдет сильный дождь, и гипсовый дом растает в нем, как кубик пожелтевшего рафинада. Сид зовет нас пить лимонад.
Рано утром мы идем за дом, смотреть, что ветер принес за ночь. Солнце только что взошло, и пространство перед нами расчерчено серо-синими тенями – от дома, от холмов, от облаков, скользящих по еще не отделившемуся от земли, светлеющему изнутри небу, от нас. Я оборачиваюсь и смотрю на дом. С этой стороны он и правда занесен песком почти до окон. Мы идем вдоль фасада и смотрим под ноги, ищем «улов» – то, что осталось лежать, когда ветер отступил к горизонту. Мы находим засохшее растение – ветками к дому. В другие утра Сид находил проржавевшие консервные банки, лопнувшие гелиевые шарики, отшлифованные песком зубы мелких животных, квадратное зеркальце, мятую почтовую открытку с башней у горной реки, камешки с отпечатавшимися в них тельцами моллюсков, фотографию мальчика на деревянной лошади, оружейные гильзы, истершиеся монеты, клочья шерсти. Однажды он обнаружил скелет средних размеров птицы – со сложенными крыльями и аккуратно лежавшей между ними головой, «компактный». Он был похож на часы в стеклянном корпусе, внутри которого виден весь их механизм. Сид вошел в дом, держа его в ладонях, и увидел, что в комнате металась птица – невзрачная, рябая, с изогнутым клювом. Через несколько секунд она вылетела в окно, обращенное к дороге, с подветренной стороны. Сид стоял в комнате со скелетом в руках, а потом размахнулся и выбросил его в противоположное окно – для симметрии. Скелет валялся там несколько дней, а потом куда-то делся. С тех пор Сид ничего найденного за домом не хранил, все возвращал в песок. «Пустой дом – точка равновесия» – так он говорил. В другой раз на образовавшемся к утру бархане за домом он обнаружил живую птицу – раненую, со сломанным крылом. Он принес ее в дом и поселил в картонной коробке. Рана постепенно затянулась; птица прожила у него несколько лет. Утром он сажал ее на подоконник, всегда на то окно, которое выходило в палисадник и на дорогу. Она проводила там долгие часы, шевелилась неохотно. Когда мы навещали Сида, подъезжали к его дому, я замечал над оконной рамой ее осторожный профиль, черный распахнутый глаз. Птица тоже стала «Сид». Когда она умерла, ее тело, которое Сид обнаружил утром в картонной коробке, было ссохшимся, тусклым – почти скелетом. Эту птицу Сид закопал в палисаднике, под акацией.