Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голос ее звучит так, словно она уговаривает большое животное, допустим быка, упирающегося у входа в фургон скотобойни. Это меня успокаивает. Ослепительная улыбка озаряет ее лицо, судя по всему, она блаженствует. Не знаю, сколько времени она просидела, наблюдая за мной в нечаянном сне, да и час, наверное, уже поздний. Гладкой черной пленкой уже затянуло снаружи оконные стекла.
Просто продолжай, прошу тебя, говорит она.
Я включаю «воспроизведение», чтобы понять, где остановился. Меня чуть ли не тошнит от звука собственного голоса. В моей манере говорить есть нечто отвратительно телесное. Буквально слышишь мягкий плеск, с каким язык отлипает от нёба; слышишь, как трутся друг о дружку задние зубы; слышишь, как раскрываются пересохшие губы. Как будто я не говорю, а пытаюсь съесть собственный рассказ. Протянув руку, Клара переключает диктофон на запись.
Потом мы довольно часто ездили вместе в Голландию, говорю я.
Сам не знаю, к чему я веду. Закрываю глаза, вставляю в рот сигарету. Клара, заметив дыры в ковре, не сделала мне замечания. Затягиваюсь буквально в нескольких сантиметрах от диктофона. Моя затяжка запишется сильным шорохом.
Ты хочешь сказать, нарочито невыразительным голосом подсказывает Клара, что, вообще-то, вас практически ничто не связывало.
Вот именно, говорю я, Джесси была подружкой Шерши, а вовсе не моей. Мне нравились совершенно другие девицы — рослые, следящие за собой, — они переводились к нам в интернат из католических школ при женских монастырях, когда им надоедали монашки в бесформенных черно-белых сутанах. Я обожествлял таких девиц, правда издали — на расстоянии от пяти до ста метров. Я был жирным, и самые крупные из моих прыщей были величиной с виноградину.
Засовываю в угол рта пару пальцев. Подсасываю их.
Джесси липла к Шерше как банный лист. Не уходила, пока он не прогонял ее. А прогонял он ее, с учетом его образа жизни, на диво редко. Причем я даже не думаю, что он с ней хотя бы отметился. Хотя она это ему наверняка позволила бы. Она бы ему все, что угодно, позволила. Смотреть на это было странно: выглядело все так, словно у нее в мозгу при первой же встрече с ним сработал некий механизм — раз, и готово! Она была наставлена на него, как снятый с предохранителя пистолет-пулемет, она постоянно держала Шершу под прицелом. Она почти не разговаривала и только провожала его повсюду глазищами. Холодными глазищами. Она не реагировала на то, как он, чуть запрокинув кудрявую голову, покусывал нижнюю губу, на то, как черный локон падал ему на лицо и развевался на воздушной волне частого дыхания. Даже на то, как он сидел, широко расставив ноги, чтобы лишний раз щегольнуть крепкими ляжками. В любых ситуациях она глазела на него совершенно одинаково. Ее взгляд был прикован к его лицу.
С оглядкой на Клару гашу окурок о журнальный столик, а не о ковер. При этом открываю глаза и вижу, как именно она на меня смотрит: ее взгляд прикован к моему лицу. И она все еще улыбается.
И все же однажды ночью мне показалось, что дело у них дошло до этого. Я уже спал, и разбудил меня запах. Рыбный запах секса и восковой — свечей. Не выдавая себя сменой ритма дыхания, я проморгался и головой отодвинул подушку, теперь мне стала видна кровать Шерши у противоположной стены. Мне почудилось, что оттуда доносится голос Джесси, и меня изумило отчаяние и отвращение, которое я при этом испытал. Я не хотел, чтобы он ее трахнул. Это было бы, на мой вкус, каким-то извращением. Куда большим извращением, чем то, что он позволял себе в других случаях. В интернате училось немало иранцев, и мы шутили: перверсии приходят из Персии.
Еще! Донесся до моего слуха девичий голос. Еще! Еще!
Голос принадлежал не Джесси. Я успокоился. Голос высокий и аффектированный — нет, это и не воспитанница монастырской школы. В нашем интернате имелась еще одна категория совсем юных особ из богатых дюссельдорфских семейств: дома они были несносны, а в интернате отчаянно скучали и пускались во все тяжкие.
Девица принялась ненатурально стонать. Шерша откинул одеяло и развернулся так, чтобы мне было видно, что он обрабатывает ее пальцами. Она же кричала: «Трахай меня! Глубже! Сильней! Какой он большой!» и так далее. Было это смешно, и все же я кончил, причем раньше их. Шерша сразу же прогнал ее — и из постели, и из комнаты.
Ну что, тебе было хорошо, рассмеявшись, спросил он у меня.
Мы покурили «травку», одну на двоих, он говорил мне что-то о Бакунине и о своих леворадикальных друзьях с окраины. Меня разморило, и я уснул, не дослушав.
Увлекшись собственным рассказом, я и не заметил, как к горлу подступила тошнота. И я понимаю, откуда она взялась, — рассказывая, я все время смотрел на Клару. Смотрел по-особому.
Пойдем, я помогу тебе, говорит она.
Огибает стол, помогает мне подняться, ведет в ванную. Я блюю. Ванна чуть ли не доверху. Да и сток я ей наверняка засорил. Ничего, повозится и прочистит.
Стол, строго говоря, слишком высок, чтобы закидывать на него ноги. Ничто не производит худшего впечатления, чем неуклюжая развязность. Я, однако же, игнорирую это обстоятельство, равно как и тот факт, что брюки у меня задираются и из-под них, выше полусползших носков, торчат две полоски нездорово-белой, поросшей черными волосками кожи. Когда я пытаюсь подтянуть носок, поддев указательным пальцем, у меня начинает невыносимо чесаться место под резинкой. Рубчатая полоса под резинкой походит на ощупь на кожаную окантовку по краям моего письменного стола. Это антикварный стол, посредине которого зеленей кожаный прямоугольник, сильно смахивающий на теннисный корт. Кожа уже отслаивается, и по краям ее крепят кнопками. Шляпки ближайших ко мне кнопок стерты, потому что я имею обыкновение по ним барабанить. Да и по окантовке я вечно провожу пальцами; правда, не уверен, что вспоминаю при этом о рубчатой полоске кожи под резинкой носка.
Чем отчаяннее я чешусь, тем сильнее чешется. Своего письменного стола я не видел уже пару месяцев, он стоит в заколоченном кабинете. И сейчас мне его недостает. У него правильная высота. Здешний столик слишком высок, слишком гладок и к тому же отвратительно-мышиного цвета.
Другой рукой принимаюсь чесать вторую ногу и с трудом удерживаюсь от искушения закрыть глаза и завыть. Работник радио смотрит на меня совершенно невозмутимо.
Какие-то проблемы или как, спрашивает он.
Венский выговор ни с чем не спутаешь. Прежде чем войти в Дом радио, я прошелся по площади, где рядами стоят припаркованные машины. И лягушачье-зеленая тоже.
Поспокойнее, проба звука, говорит он, как раз когда я собираюсь ответить.
Прикладывает пальцы к губам и поворачивается к микшерному пульту. Я прекращаю чесаться, откидываюсь на спинку, устраиваюсь поудобнее, перенеся тяжесть тела на задние ножки кресла. Когда я закуриваю сигарету, звукооператор делает круглые глаза и принимается отчаянно жестикулировать. «Курить запрещено», — беззвучно шепчет он. Я выпускаю еще одно облако дыма в его сторону, стряхиваю пепел себе на ляжку и втираю в брючину. Затем раздавливаю окурок и бросаю в его сторону. Он успевает поймать его на лету, не дав провалиться в пазы аппаратуры.