будучи связаны с чем бы то ни было – торговлей, наукой, мщением, – тем не менее отделены от источника. Наконец, чувство уже не шепчет, а прямо-таки кричит, что третий образец – откровенное вторжение в наши мысли, обвинение и приговор, жесточайшим образом выполненный; здесь мы видим худшее, что может произойти между двумя людьми, ослепленными иллюзией, именуемой нами «власть» и представимой лишь на уровне богов вне человеческого языка. И тебе, северянке, и мне, южанину, нетрудно понять, что есть что; это говорит о единстве наших культур вопреки мнимому расстоянию между ними. Как люди, преодолевшие это расстояние – ты однажды, я много раз, – мы можем представить себе культуры, которые прочтут эти образцы по-другому, но это представление будет лишь завитушкой, росчерком, добавлением к знаку нашей политической общности, имеющим смысл лишь при возможных политических переменах. Остается, однако, вопрос, на который мой источник не может ответить ни правдиво, ни лживо: который из трех образцов был первым? Ведь даже рыночные лицедеи могут легко воздвигнуть три разных сцены. Поставим тот же вопрос иначе (порядком его исказив): который из трех вдохновил, а который испортил два последующих, который установил их цену на рынке наших общих понятий? Предположим, что первым было насильственное деяние, а позже два независимых творца попытались создать нечто свое – один прекрасное, другой объективное. Человек осведомленный, конечно, разглядит насильственное начало под оболочкой как красоты, так и объективности. Предположим далее, что первым был объективный писец, решивший отобразить в знаках поля, плоды и работников – а некий жестокий деятель, ослепленный правосудием, гордостью или наживой, решил наказать раба и отчитаться об этом с помощью тех же знаков; именно этот отчет мы наблюдаем с немалым трепетом среди наших трех образцов. Предположим, что в то же время еще один мастер, пораженный холодом и отвлеченностью письменных знаков, попытался в противовес им передать собственное ощущение красоты. Разве объективность, пусть и подпорченная видениями художника, не искупает их в какой-то мере? Рассуждая таким образом, мы рано или поздно поймем, что глубоко заблуждались, и если не закон, то разум запретит нам продолжать в том же духе. А теперь предположим, что первым было искусство, показывающее нам настоящих коров, настоящие горшки, настоящие сады и зерно; что пользовалось оно при этом столь же натуральными материалами – глиной, папирусом, чернилами и огнем – и что два разных мастера создали два разных изображения. Один пользовался до предела упрощенными знаками, другой пытался воссоздать живое во всей его полноте. И первоначальное восприятие красоты – совсем по-другому, чем первоначальная объективность – опять-таки искупает неверное толкование, присущее и тому и другому. Одно недооценивает оригинал, другое переоценивает, но ошибаются оба, поскольку обедняют мистический и прекрасный оригинал, который внимательный читатель всегда переосмысливает вопреки усилиям этих двоих. Присмотрись ко всем трем образчикам, девочка. Один из них послужил началом письменности, но мы никогда не узнаем, который. Неспособность ответить на этот вопрос доказывает невежество моего источника. Я воображаю себе трехголосый разговор, где один голос замолкает, другой звучит пронзительно, а затем все три образуют то гармонию, то какофонию, и продолжается это, пока люди между собой разговаривают – всякая речь, в конце концов, ведется о том, чего в мире нет и что открыто лишь чувству, – разговор о чуде и тайне письменного слова. Такие фигурки ты, конечно, уже видела…
Лавик и Джента, сидя по разным концам перил, смотрели на бухту. Золотая линия удлинялась, и теперь ее пересекала другая, словно под водой таилось нечто ее создающее.
– Они применялись для счета и на севере, и на юге Невериона, – продолжал граф. – Применялись с незапамятных времен и будут, полагаю, применяться и впредь, когда все чудеса Невериона уже забудутся. Каждая изображает какой-то товар, число коего определяется по числу фигурок или особыми знаками. Иноземный купец запечатывал сколько-то фигурок в мягкий глиняный сосуд, и тот служил закладной. Взгляни-ка. – Граф потряс овальную буллу, определенно твердую, а не мягкую. Внутри что-то задребезжало. – До укладки в сосуд фигурки прижимали к его мягкой стенке, получая таким образом перечень содержимого. На месте прибытия товара сосуд вскрывали при свидетелях и сверяли содержимое с перечнем. Здесь опять-таки возникает вопрос: что считать оригиналом, а что копией? Внешний ли список подтверждает количество содержимого или содержимое при вскрытии подтверждает точность списка? Что заслуживает названия первоначальной истины – видимое или невидимое? То же чувство, без которого мы обойтись не можем, говорит нам, что копия, чем бы ее ни считать, относится к тому же порядку, что и создавшие ее орудия, являясь лишь орудием изобразительного искусства. Но такой ответ допустим лишь при самых упрощенных понятиях о коммерции и законе. – Граф прошел дальше, Прин последовала за ним. Пересекающиеся линии протянулись до середины бухты. – Вот стило, а вот восковая доска – точно такую же я пять лет назад принес Ирнику и посоветовал повесить ее на стене конторы. Узнаёшь эти знаки? Нанесены они палочкой для письма, однако копируют углубления на стенке сосуда. Стило способно и на это, и на изображение ульвенских слогов, передающих слова, которые мы произносим, но и здесь нас не оставляет вопрос оригинала и копии. Ты, я вижу, смотришь уже на пергамент; на нем в самом деле проставлены те же знаки, что на твоей астролябии и на постаментах множества местных памятников. Ты, думаю, не удивишься, узнав, что придумал их Белхэм, проживший, по твоим словам, остаток своих дней на севере, у твоей бабушки. Изобрел он их, по преданию, еще в твоем возрасте, что и привлекло к нему наше внимание – внимание богатых и знатных, полагавших, что его знаки могут ускорить нам путь к желанной власти. Позволь истолковать тебе их. Вот этот обозначает число «один», этот – «два». Дальше идет «четыре». Чтобы написать недостающее число три, нужно всего лишь присоединить «один» к «двум». Дальше мы видим «восемь», а пропущенные пять, шесть и семь складываются из предыдущих знаков. Это уже «шестнадцать», а это «тридцать два». Идем дальше: «шестьдесят четыре», «сто двадцать восемь», «двести пятьдесят шесть», «пятьсот двенадцать»…
Прин хотела уже сказать, что ей откуда-то знакома эта последовательность – не из сказки ли? Но тут ее взгляд, привлеченный игрой света, снова упал на бухту. Многочисленные линии, образованные заходящим солнцем, пересекали уже всю поверхность воды, золотые квадраты перемежались темными кругами.
– …«тысяча двадцать четыре», «две тысячи сорок восемь», «четыре тысячи девяносто шесть»…
Прин затаила дыхание. Перед ней лежал город.
12. О моделях, чудовищах, ночи и непостижимом
Город: