Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(баклан)
Островок возникает как точка в конце моря. Я сижу на палубе, замотанный в плед. Я был здесь однажды. Тут обрёл имя. Но никто не признаёт во мне меня, когда я ступаю на землю Рёста. Со мной пишущая машинка и календарь. Я на секунду останавливаюсь, набираю полную грудь воздуха, но не чувствую ничего особенного, кроме грубого ветра. Дохожу до Дома рыбака. Свободная комната находится. Чернявая девушка за стойкой спрашивает, сколько я пробуду. — Достаточно, — отвечаю я. Она улыбается и теперь хочет знать моё имя. — Брюс Гант, — говорю я. — Брюс Гант, — повторяет она по слогам и успевает мельком стрельнуть в меня глазами прежде, чем записать имя и число в книгу. Наконец я всё-таки получаю ключ. Мне досталась комната на втором этаже. Кровать стоит у окна, обросшего коркой соли. Я не сплю. Вычёркиваю в календаре ещё один день чистоты. И ещё один на следующий вечер. На третье утро в дверь стучатся. Эта чернявенькая снизу. Она принесла завтрак: яйца, хлеб, джем. Я прошу добыть мне скотч. Она приносит его тем же вечером. Берёт поднос и видит, что я ничего не поел. Я пишу на листе Ночной палач, сцена 1, и приклеиваю его к стене.
Пытаюсь уснуть.
Слушаю в темноте птиц.
В какой-то из дней, в дождь, я выхожу наружу. Дождь хлещет прямо в лицо, будто небо опрокинулось. Съёжившись, иду по тропке наискось через соструганную Рёстландию, между сушил, похожих на огромные сады, увешанные рыбинами, но я не чувствую вони, всё мертво, ветер стесал чувства под ноль, точно как он шкурит и шкурит эти холмы своим огромным наждаком, пока оставшаяся крошка не осядет на дно и не сгинет навек. Я распахиваю калитку на кладбище, притянуть её назад сил не хватает. Флагшток гнётся в дугу под шквалами ветра. Я пластаюсь под прикрытием каменной стены и в конце концов нахожу их имена на высоком чёрном постаменте, обложенном белым песком, Эверт и Аврора. Буквы засраны птицами. Я тяну руку оттереть плиту, но передумываю. Вспоминаю вдруг; как пастор на отцовых похоронах говорил, что бакланы метят помётом скалы, чтоб найти дорогу домой.
Я поворачиваю, и теперь той же силы ветер лупит с другой стороны, соляная буря в морду. Не от скромности и смущения все ходят опустив глаза, дело в ветре. Сбоку сарайчик, покосившийся навес, под брезентом очертания машины, перед выдаётся наружу. Что-то смутно брезжит в памяти. Я оглядываюсь. Ни души. Подхожу ближе и поднимаю брезент сбоку. Это «бьюик», старый отцов автомобиль, ржавый, раздолбанный, полный воды. Я закрываю глаза. Но я всё-таки здесь не один, оказывается. Сутулый мужик с белым лбом, венчающим обветренное лицо, наклоняется к сломанному радиатору, мужик молчит, стряхивает землю с комбинезона. Я опускаю край брезента на место. — Нечастая машина в этих краях, — говорю я. — «Бьюик-роудмастер». — Мужчина молчит, но враждебности в нём не чувствуется. Он мерит меня взглядом, как опытный портной. — Где ты его взял? — спрашиваю я. — Да был тут деятель, он нам задолжал за выпивку и за памятник на могиле. — Я киваю: — А чего ж не пользуетесь им? — Теперь он улыбается: — Мы пользуемся. Когда итальянцы приезжают.
Я рисую ещё несколько крестиков в календаре.
Это единственное, что мне удалось написать.
Как-то вечером я спускаюсь в кафе, пью апельсиновый сок и смотрю телик в компании других завсегдатаев, постояльцев, которые ходят сюда съесть торт и ради чернявенькой барышни. Мужики списались на берег, меня они рассматривают с высокомерным любопытством, молча и дружелюбно, а я не отрываю глаз от нечёткого изображения на экране, с рябью и без звука, как будто антенна приколочена к ветру и болтается в мёртвой зыби, и мне приходит в голову, что на эти известные лица, которые расплываются на просоленном экране телевизора в Доме рыбака в крайнем к океану отеле, только что накладывала грим Вивиан. — Что тебе здесь надо, Брюс Гант? — спрашивает барышня, когда я возвращаю ей стакан, уходя опять к себе наверх. Все слушают нас, не подавая вида, но вилки перестают на миг стучать. — Просыхаю, — отвечаю я. — Мне всё равно кажется, ты мог бы есть хоть чуть-чуть.
Скоро пора будет покупать новый календарь.
Начинает светлеть.
Однажды утром я иду не обычным маршрутом, к церкви и кругом каменной ограды, а на ту сторону вала, по оголённой отливом полосе к маленькой бухточке за пристанью. Тогда-то я обнаруживаю дом. Он давно уже никакой не дом, не жилище человека, а развалины, медленно рассыпающиеся и раскатывающиеся на плавняк. Покойницкая дверь открыта и хлопает. В реденькой жухлой траве отполированный овечий череп. И тут случается это. Ветер вдруг залезает мне под куртку, раздувает её как парус, и он уносит меня в воздух, я дёргаюсь, пыжусь стать тяжёлым, неподъёмным, да куда там, для этих порывов ветра я невесомая пушинка, я ору, брыкаюсь, и в конце ветер благовоспитанно опускает меня на землю подле узкой тропки.
Сам не свой, точно под градусом, я поворачиваю назад к Дому рыбака. Где чернявенькая за стойкой посмеивается, давешние мужики переглядываются и продублённые лица кривятся улыбками, и один из них успевает громко сказать, пока не грянула ржачка: — А вот и баклан прилетел!
Я раздуваю по сторонам пыль повествования, чтоб она расцвела в устах людей букетами наипрекраснейшей лжи.
Как-то утром снова стучат. Это она, чернявенькая. Она торопливо озирается, оглядывает стены, заклеенные листами почти сплошь. — Я не голоден, — говорю я. Она улыбается: — Так вам письмо. — Это выше моего разумения. Но она протягивает мне конверт. Я узнаю почерк Педера. И длинный ряд перечёркнутых адресов до здешнего. — Спасибо, — шепчу я. Она стоит, не уходит. — Ну так мне переписать вас в книге на Барнума Нильсена? — спрашивает она. — Я подхожу к ней ближе. Глаза коричневые. — Как ты узнала, что это я? — А что тут трудного? — Я выгляжу как моё имя? — Она смеётся в ответ: — Мой отец говорит, что мало кто сможет признать этот «бьюик» под брезентом.
Я кладу письмо на тумбочку, не решаюсь прочесть.
Впервые за долгое время мне грезится. Мне снится чемодан. Его несут, но я не вижу ясно кто. Во сне мне видно лишь башмаки, ноги и руку с чемоданом, он много весит.
Просыпаюсь я резко от солнца. Оно в комнате везде. Встаю. Письмо лежит на тумбочке. Я вскрываю его. Педер пишет «Друг мой, не знаю, где ты, но письмо, может, тебя и отыщет. Ты же помнишь ту открытку от самого высокого человека в мире, которую мы нашли на Ильярне тогда летом? Ну что сказать. Из «Викинга» ничего не получилось. На студии сменился директор. Я встретился с новым в Лос-Анджелесе. С шестьдесят девятого года он всё время жил в Венеции и не смог сказать ничего, кроме: What about vikings in outer space? Берёшься, Барнум?» Мне пришлось сесть, чтобы отхохотаться. Не смеялся я, к слову, тоже не вспомнить сколько. Потом с улицы послышался гомон, разговоры, крики, музыка. Я подхожу к окну и замечаю тут только, что кто-то вымыл его, всё видится ясно и близко. Мир ослепляет меня. К пристани идёт паром, вот что. И, похоже, все почти островитяне собрались тут. И у меня такое ощущение, что я уже видел это, и в то же время на моих глазах это происходит впервые. Это итальянцы, закупщики, они едут снять урожай с просушенных садов Рёстландии, обобрать береговые виноградники. Их препровождают по трапу на берег, а навстречу катит жёлтый «бьюик», сияющий, намытый, с опущенным верхом, он мягко и бесшумно покачивается, как коляска на колёсах. На шофёре форма с блестящей фуражкой, скрывающей высокий белый лоб. Экипаж останавливается у трапа, берёт гостей и медленно трогается прочь промеж людей и ветра.