Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Быть свидетелем цветения, а потом увядания. Грустно. Но все же и любопытно. Как те яблони, о которых я написал, так же, с такой же быстротой старели и люди. Морщились лица, слабели ноги, и в поселке стали собирать средства на содержание доктора. Как летит время! Как все совершается быстро и неотвратимо, будто где-то наверху сидит снайпер и бьет по намеченной цели без промаха.
Первым, если мне не изменяет память, умер Олег Писаржевский. Говорят, он шел по дорожке и просто упал навзничь. Навсегда. А какой славный яблоневый сад он насадил! Яблоньки были еще совсем молодые, когда его уже не стало.
Справа от него строил причудливую дачу в стиле неведомого модерна, похожую и на его собственную сложную и, увы, нелепую судьбу, Николай Эрдман. Дача еще не была достроена, когда хозяина укладывали в гроб.
А справа от Писаржевского жил поэт Павел Григорьевич Антокольский, поэт большой силы и человек вулканического темперамента. Когда Павел Григорьевич выступал или даже что-либо рассказывал, эмоциональная лава извергалась со все сотрясающей мощью. Я всегда боялся, что он умрет именно в момент таких бурных порывов. Для меня он был живой классик, так как имя его звучало у меня в ушах и в моем раннем детстве.
Дачу Антокольского внутри украшали причудливые изделия из дерева – труды его жены. Она отыскивала особые корни, пни, ветки, которые уже в самих себе самой природой выражали нечто конкретное – лицо или птицу, кабана или ребенка и т. п. Коллекция эта даже выставлялась в Центральном Доме литераторов, но уже после смерти хозяйки.
Меня всегда удивлял облик Антокольского. Невысокого роста, сухопарый. Пламенно горящие глаза на черном лице. Такого черного лица я, пожалуй, ни у кого и не встречал. Как во многих из людей, чья юность пала на бурные десятые и двадцатые годы нашего века, в нем до самой смерти кипела этакая раннекомсомольская ключевая сила.
А слева от Антокольского жил Владимир Захарович Масс, с которым я просто-напросто сдружился, хотя разница в летах была немалая. В пору поселковой весны семья Масса состояла всего из трех человек – его самого, жены Натальи Львовны, бывшей актрисы Театра имени Вахтангова, выступавшей когда-то в амплуа травести, а теперь из-за болезни ног чаще всего сидящей на лавочке у своего крылечка, вполне пожилой и довольно грузной (конечно же, по причине небольшого роста) женщины, и дочери Ани, теперь уже писательницы, ставшей членом Союза писателей. Аня и тогда писала рассказы, хотя работала геологом и подолгу пропадала в экспедициях. Ранние ее рассказы из ее детства и юности, чаще именно из геологических странствий, я уже и тогда читал, и они мне очень нравились своей прозрачностью и добрым взглядом на мир, на людей. Муж Ани, тогда, кажется, только жених, тоже был геологом, но его я увидел позднее.
Владимир Захарович всегда принимал нас с женой, а то и с детьми радушно, угощал яблоками из своего сада или чаем с вареньем, тоже изготовленным из ягод, созревших тут же, около дома, на грядках. Но главное, чем угощал нас Владимир Захарович, – это его картины. Мало того что он был драматург, прозаик, поэт, сатирик – он был интереснейшим живописцем. Рисовал он много и очень выразительно. Может быть, он не был профессионалом в академическом смысле, но что в его живописи присутствовал дар Божий, для меня бесспорно. Выставка его работ в том же Доме литераторов имела славный успех.
И мне подарил Владимир Захарович три свои работы, в том числе портрет моей дочери Татьяны, когда ей было два-три года. И вот удивительно: когда портрет Тани был готов, мне, откровенно говоря, изображение не показалось схожим с оригиналом, но прошло несколько лет, и маленькая Таня на портрете стала точно, по сути и по виду, похожей на самое себя тех лет. Какое это волшебство! Потаенную суть девочки увидели тогда глаза художника.
Если сейчас выставить все живописные произведения Владимира Захаровича, то можно было бы подивиться, как многое в жизни ему хотелось сказать, запомнить, запечатлеть. Ну, право, его картинами можно было украсить если не все, то половину стен Манежа. И разговаривать с Владимиром Захаровичем было всегда интересно. Ведь он близко знавал и Станиславского, когда писал для Художественного театра пьесу «Сестры Жерар», и Мейерхольда, и Форрегера, и Немировича-Данченко, Маяковского, Есенина – полмира сверкавших талантов двадцатых годов.
И еще одной драгоценной чертой обладал Масс – доброжелательностью. Говоришь с ним – и будто греешься на солнышке.
После смерти Натальи Львовны быстро стал угасать и Владимир Захарович. В последний раз я навестил его, когда он уже едва-едва мог сойти со светелки своей дачи, был крайне дряхл, оброс бородой, от всех его сил остались только прежние приветливость и доброжелательность, светившиеся в глазах.
В даче его живут теперь наследники – Аня с мужем и двумя детьми, – живут, как я чувствую, полной жизнью и тоже строят, строят. Но уже что-то новое. Новую времянку, финскую баню, пристройку…
Слева от Масса жил ученый Авдиев. Знал я его мало и видел только гуляющим со своей собакой, немецкой овчаркой. Он тоже был в возрасте, но гулял всегда каким-то бегущим дробным шагом, будто спешил, или наклон его тела вперед создавал впечатление – словно он падает, отчего и идет так стремительно, чтоб не упасть. Когда-то я слышал шуточное замечание: люди, долгое время имеющие собаку, сами становятся похожими на нее лицом. Пусть не обидно будет покойному Авдиеву, но он поразительно подтверждал эту шутку. И чем быстрее летели годы, тем ближе становилось это сходство.
После дачи Авдиева шла маленькая улочка, и если ее пересечь, то на углу стоит дача Геннадия Фиша. Он умер как-то неожиданно, не будучи человеком преклонного возраста. В память о нем у меня сохранилась книга о Норвегии – стране, в которой он часто бывал, хорошо знал и обстоятельно о ней написал.
Со многими в поселке я был знаком, что называется, шапочно. С самого начала между нами было джентльменское соглашение – не ходить друг к другу в гости. Наши дачи, по идее, не предназначались только для отдыха, а в первую голову считались рабочим местом. И это было именно так. Суматошная Москва со своими бесчисленными мелкими делами, без умолку дребезжащим телефоном, непременными посетителями, собраниями, заседаниями, совещаниями, да и просто уличным гулом для многих малоподходящее место для работы – невозможно сосредоточиться. Я написал «для многих», так как лично мне вся эта чехарда почти никогда не мешала. Я обладал счастливым свойством отключать уши, если в уме вертится что-то соблазнительное для работы. Думаю, буду обладать этим свойством и в дальнейшем. Писатели, которым мешает даже карканье ворон, вызывают у меня подозрение.
– Дима, не греми посудой, ко мне идет гениальная мысль, – такую реплику однажды бросила своему мужу Наталья Сац, когда тот мыл посуду, а мы с ней говорили о делах строящегося в Алма-Ате театра для детей и юношества.
Впрочем, я всегда стараюсь считаться со свойствами других людей. Совсем не хочу походить на других и был бы в ужасе, если бы другие походили на меня. Разнообразие – вот радость жизни. Киплинг заметил: «Нас привлекает только новое, если старое не достигло степени любви». На даче писать хорошо, но можно понять и Флобера, который задергивал шторы на окнах своей виллы в Круассе, так как считал, что природа подчеркивает бессмысленность его труда. Как говорится, куда ни кинь, все клин.