Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всё во славу великого служения Слову.
Ведь это всего три ступени – когда уходят волшебники и маги, на их место приходят бесталанные жрецы, призывающие души великих с помощью цитат и жизнеописаний. А когда смысл молитв потерян. Вот тогда наступает время шаманов.
Впрочем, что-то я заболтался, старик.
Наши молодые герои оказались на границе Большой страны, напротив ворот Поднебесной империи. Вернёмся в славный Биробиджан, в тёплый поздний вечер августа 1969 года. Слышишь шаги на лестнице? Алёшка Филиппов вернулся в Лягушатник.
Ему очень плохо.
6
– Жози. Спишь? Я же слышу, что не спишь.
– Не сплю, Эл. Это я слышу, что ты не спишь. Просто лежу. Вдруг ты уснёшь.
– Извини меня.
– За что, глупый? Ну за что? Дай я тебя поцелую. Ну, Эл, ты что?
– Я не должен был тебе рассказывать. Ты… Ты не должна была…
– Не должна была – что? Приезжать сюда?
– Да.
– Погоди, Эл. Погоди. А как ты думаешь, усидела бы я в Залесске, если бы знала, или думала, или догадывалась, что с тобой? Я ведь всё равно почувствовала бы.
– Не знаю.
– Дурачок ты у меня, Эл. Мой умный-умный дурачок. Мне всё равно без тебя не жить. Это просто не-воз-мож-но. Я люблю тебя, очень-очень. Ну. Ну что ты дрожишь? Ну же, ну, Эл. Ложись сюда. Ложись мне на плечо. Давай-давай, клади голову сюда. Да. А я буду гладить твою умную голову. Алёша-Алёша, нам с тобой всю жизнь жить, так разве ж можно не говорить всё? Ты же ребятам своим всё рассказал. Так надо было? Надо? Надо. А мне, что же, не рассказывать?
– После Жаланашколя… Говорили, вроде китайцы на переговоры пошли. Но, знаешь, им верить… У нас в любой момент может рвануть. Поэтому нам всё сказали. Я всё взводу сказал. Они бойцы, Жози, им надо знать, что может с ними случиться.
– Они такие же люди, как и все. Из простых семей. Сам же знаешь.
– Сюда всё равно всегда брали лучших.
– Да, Эл, но нам-то уже двадцать четыре. А им по восемнадцать. Школьники же. Совсем дети.
– Ты бы видела, как этот «ребёнок» Изгельдов через заборы прыгает к ткачихам, сюда, в Фибролит. И какие усы у него.
– Ну… Не всё же офицерам-«любителям» прыгать к своим жёнам. Ну что ты смеёшься, Эл? Алёшка? У тебя лоб горит.
– У тебя губы такие нежные. Знаешь, усы усами… Знаешь, у меня перед глазами стоит, как они – эти балбесы, герои-самовольщики… Ну кто я им? Так, лейтенант, это понятно, но, ты же понимаешь, это всё условности, можно поорать, заставить, но ни черта не добиться уважения. На страхе никогда не добьёшься уважения.
– Ты рассказывай, а я тебя буду целовать. Ты говори, Эл.
– Вот. Ложись на меня, я тебя гладить буду и рассказывать. Всё равно не спим.
– Хорошо. Так тепло. Ты горячий-горячий.
– Жози.
– Ладно-ладно, не буду. И что эти твои головорезы?
– Что? Этот, Изгельдов, он из Дагестана, сидит, а сам на меня смотрит, дрожит весь: «Таварыш лыйтэнант, аны нашых рэзали? Рэзали, да? Ранэных рэзали?» А я ему: «Да, товарищ старший сержант, глумились над ранеными». – «Зачэм?» И все собрались и смотрят так. А я на них смотрю. Эх… В глазах такое… «Товарищи пограничники, – говорю, – резали они наших товарищей потому, что запугать хотели – нас, живых. Чтобы нам страшно было. Чтобы твой товарищ, да, Сирота? Чтобы Сирота знал. И чтобы Корень, Орешкин, Андреев, Синицын, Мартыненко, чтобы тоже знали. Чтобы внутри каждого из вас страх поселить. Мы же все с гражданки здесь. Я своими системами занимался, Изгельдов отличным поваром будет, Корень у нас рыбак знатный, Синицын, вон, точно будет по женской части врачом, раз всё время в самоволку прыгнуть хочет. Так, Синицын? В другой раз поймаю, будешь неделю валенки подваривать. Вот так, бойцы, вам страшно должно стать. Так ведь?»
– Алёшка…
– Да, Зося, да. А у самого внутри тоже всё дрожит – смотрю, что внутри них творится. Дети же, почти дети.
– И что?
– А то, Жози. Есть у нас Панкратьев, он у нас такой. Тихий-тихий. Отец бросил, мать одна вырастила. Из Перми. «Пермяк – уши солёные». Совсем такой, как блаженный. Всё на облака смотрит да вокруг. Всё время у вольеров. Собак подкармливает. А тут вскочил, глаза белые, кулаки сжал. «Нет! – говорит. – Нет, товарищ лейтенант! Это мы их резать будем. Я их резать буду!» А сам на Изгельдова весь, да чуть не с кулаками. Сам чуть не вдвое меньше, а бешеный. «Нет, – говорю, – нет. Резать – это последнее. Когда патроны кончатся. А вот с завтрашнего дня, товарищи бойцы, будете стрелять не на оценку товарища лейтенанта. А на смерть. На их – тех, кто режут, – смерть. Чтобы две пули – лёг. Две пули – лёг. Сами себе будете оценки ставить. Магазин за три секунды в белый свет выпустить много ума не надо. А вот снайперами стать – это вы не просто можете, а должны, обязаны». Жози, прикури и мне. Ты извини, что тебе такие вещи рассказываю.
– Алёшка, сейчас в лоб дам. Больно. На, держи.
– Спасибо. Вот. Так до отбоя и говорили. Ну, я заодно им ещё по самоволкам прижал. Систему целую оповещеия разработали. Круговая порука, что так, что эдак, сама понимаешь. Ну, я им просто так и вломил: «Всё равно, товарищи бойцы, я знаю, кто к кому прыгает. Знаю, кто из вас кого прикрывает. Я с вами, товарищи бойцы, лучше в три марш-броска сбегаю. Подряд. Ничего-ничего, я тоже с АКС буду. Наравне. Непрерывно бегать будем. С каждым отделением. Чтобы дурь выбить». А они смеются. Абрамов, он сапожник классный, хохочет: «Я, товарищ лейтенант, пока Изгельдов бегать будет, кашу такую сварю, что Мангруппа неграми станет. На гуталине». «Нет проблем, – говорю, – только будет у тебя каша на гуталине – Изгельдов ответит. А если Изгельдов плохо валенки подварит – ты, товарищ сапожник, ответишь. А если все будете плохо стрелять – уже все ответим. Один раз. Пересдачи экзамена не будет. Поняли, товарищи бойцы?» Ну, они сопят, переглядываются. «Так вот, орлы, – говорю, – я каждого дурака на Фибролите