Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она спела парочку проходных романсов, в числе которых была и «Мурка»:
Как-то шли на дело, выпить захотелось,
Мы зашли в шикарный ресторан.
Там сидела Мурка в кожаной тужурке,
А из-под полы торчал наган.
Эх, Мурка, ты мой Муреночек!
Мурка, ты мой котёночек!
Эх, Мурка — Маруся Климова,
Прости любимого!
Стоило отдать должное — и это она пела с душой. Играючи, смеясь. Все в зале орали вместе с ней, совсем не попадая в ноты, и даже я стучал по столу пальцем в такт. Когда Вера закончила, она вдруг посмотрела на то самое место, где сидел я. Мы встретились глазами — все стало ясно. С новой композицией она помедлила, а потом, смотря прямо на меня, заиграла то, чего никто из присутствующих не мог ожидать:
Мы сидели с тобой у заснувшей реки.
С тихой песней проплыли домой рыбаки.
Солнца луч золотой за рекой догорал…
И тебе я тогда ничего не сказал.
И теперь, в эти дни, я, как прежде, один.
Уж не жду ничего от грядущих годин.
В сердце жизненный звук уж давно отзвучал…
Ах, зачем я тебе ничего не сказал!
Эту песню приняли холоднее, и после все закончилось. Я встретил Веру на улице через полчаса и, не договариваясь, мы направились ко мне. Стоило нам войти в квартиру, в коридоре показалась голова Фурманши:
— Что вы шумите? Спать не даёте! А это ещё кто?
— Это дочь моей пациентки, она пришла за рецептом.
— Знаю я, какие у вас рецепты. Не вздумайте развратничать, иначе вызову милицию!
— Она всегда такая? — спросила Вера, когда я закрыл дверь в комнату.
— Сейчас стало хуже, но обычно именно такая. Может, она специально готовилась к твоему приходу, чтобы показаться во всей красе. Хорошо, что я не снимаю у неё комнату, как Поплавский. Ты не замёрзла? Совсем легко оделась сегодня.
— Нет. Кстати, я заранее поняла, что ты придёшь именно сегодня. Но самой себе не верила. А ты пришёл… даже не сразу заметила тебя.
— Знаешь, в песне ты заражаешь настроением. Только не пойму — откуда ты берёшь эти ужасные платья?
— Администратор приносит. Даже не хочу знать, откуда они взялись.
Выражение ее лица стало очень серьезным, и я понял, что тянуть с разговором больше нельзя.
— Лев, скажи мне прямо. Одно слово, и я уйду.
— Я не хочу, чтобы ты уходила. Но боюсь за тебя.
— Почему?
— Посмотри на меня. Возраст тебя не пугает — пускай, но остальное? Мое происхождение, прошлое, моя маленькая комната, неблагодарная работа. Зачем мне тащить тебя за собой, если ты росла в окружении другой жизни? Одно дело — разругаться и разойтись, другое — если ты зачахнешь. Я не прощу себе этого. Ты дорога мне.
— Лев, я взрослый человек. Я не буду молчать, если мне что-то не понравится, я не стану покорно увядать. То, что ты так обеспокоен этим, убеждает меня в обратном. Мне нет дела до того, кто твои родители и каким было прошлое. Я лишь вижу перед собой человека, которого готова полюбить. Поэтому я спрошу: мне уйти?
Я стоял, смотрел на Веру и не мог поверить, что это происходило со мной. Она была удивительна, а сказанные слова возвели это качество в превосходную степень. О вопросах, которые казались мне трудными, она говорила спокойно и без страха. Говорила со мной, мной, которого готова была полюбить.
— Это твой ответ? — Вере не терпелось услышать от меня хоть слово, и волнение, казалось, захватило ее.
— «Ах, зачем я тебе ничего не сказал!».
Я притянул ее к себе и больше не отпускал. Она осталась со мной.
Прошло немногим меньше месяца, близился конец декабря. Жизнь моя преобразилась — стала полнее и в то же время безмятежнее. Я был спокоен, не ощущал обремененности и радовался простым мелочам. Вера была рядом.
Вскоре Евдоксия Ардалионовна совсем перестала показываться из своей комнаты. Когда однажды я увидел ее в дверном проеме, то не узнал. Она ослабела, исхудала, стала похожа на тень, и весь уход за ней взял на себя Поплавский. В доме стало непривычно тихо. Визиты Гуськова стали реже. Неделю назад (тогда и Фурманша впервые за долгое время вышла на улицу) он появился, сияя ярче кремлевской елки, живо интересовался моими делами и даже с охотой рассказывал про Люду.
А сегодня вечером, прийдя с работы, я заметил, что случился переполох. Из комнаты Фурманши доносился тоскливый плач, а Поплавский ходил по коридору взад-вперёд, как тигр в клетке. Сперва он даже не заметил меня.
— Что случилось?
— Не спрашивайте.
— Скажите, в чем дело. Ей нужна помощь?
— Никакой помощи не надо. Уже не надо. Сегодня диагностировали рак. Эти опухоли распространились почти по всем внутренностям. Сказали, что оперировать нет смысла, только пилюлями всякими пичкать, чтобы замедлить болезнь.
— Что за пилюли?
— Без понятия. Она мне никаких бумажек не показала, не говорит ничего. Только стонет да плачет. Сказала, пить ничего не будет, мол, это врачи-душегубы ее скорее со свету хотят сжить.
— А Гуськов что?
— Его одного не трогает. А он ничего, руками только разводит, мол, не его профиль.
— Понятно… я пройду к ней.
— Вам туда нельзя.
— Пропустите, я окажу помощь.
— Нельзя, говорю. Хотя… все равно ведь не отцепитесь. Идите, все равно выгонит вас.
Евдоксия Ардалионовна лежала под тремя одеялами, и с каждым вдохом плач ее становился громче. На потемневшем лице была глубокая печать скорби о собственной жизни. Тонкие полупрозрачные веки были натянуты на глаза, из которых катились слёзы, рот сжат. Стоило мне приблизиться, она открыла их широко-широко и посмотрела почти безумно.
— Евдоксия Ардалионовна, это я, не пугайтесь. Как ваше самочувствие?
— Самочувствие…? Ты о самочувствии моем спрашиваешь?! Позор медицины!
— Наверняка заметил у меня этот рак проклятущий ещё тогда и специально не сказал Георгию Андреевичу, не предупредил его. Он мне только добра желал, беспокоился, а по твоей милости оплошал. И меня скоро не станет по твоей милости!
— Пожалуйста, не нервничайте. Где заключение, выписка с препаратами, что назначил врач?
— Не нужна мне твоя выписка! Не верю я больше никому, не верю! Только и хотят, чтобы я умерла поскорее! Сама себя лечить буду, никого не подпущу больше кроме Георгия Андреевича. Он один моя опора… убирайся! Убирайся!