Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отвлеклась. Ну и слава богу. Но вопросы… Это что-то прелестное – что у нее в голове, у этой девицы. Почему фамилия другая. Я просто смотрю на нее. Она говорит: «Ой, ну да…» И я поднимаю брови: мол, ну ты пей, да дело разумей – такие вопросы задавать. Она быстро задает следующий:
– А как же у вашего… у Сеныча, да? – складывалась судьба в советской России?
– Судьба интереснейшая. Он ведь и сам был великолепный актер, великолепнейший! Но он был преподаватель от бога. Он это обожал. Он ради этого все был готов бросить. И хотя, конечно, что-то в театре играл, но главное его было – ученики. И он таких, как теперь принято говорить, звезд растил… вы что. Сабчук, Ваганов, Родин, Занимонец – все его ученики. Мало кто это знает. Денис Литвак тоже, документалист-то первый, знаменитый! Это ж мой дружок по студии – Диня. Тоже Сеныча верный трубадур. Хотя у них там непросто складывалось, но тем не менее. В Париж потом переехал и стал весьма знаменитый. А пасынок его – так вообще великая фигура. А все откуда? Всё наш Сеныч.
– Надо же, я не знала.
– Да я говорю, мало кто знает. Он сам все-таки известный. Роли. Кино потом опять же. Ну это позже, давайте я по порядку. Студия наша, в которой я начинал, но откуда он меня, по сути, выгнал, – ну как, мы дружили, конечно, дружили страсть, но он мне сказал, что актером мне не быть и не надо – да я и не расстроился. Ну а дружить – дружили. В общем, студия наша году в 25-м стала уже самостоятельным театром, Сеныч, конечно, так просто не мог и при театре организовал училище. Ну и ставили они… Это как раз не так интересно рассказывать, это вы всё и так знаете. «Нит гедайге», «Блуждающие звезды» – ну, знаменитые спектакли, чего я вам рассказываю! А вот интересно, как мы с ним во время войны…
– Да, а вы-то что все это время?
Спохватилась. Кто ж вас учит-то?
– Ну, я – дело простое. Инсценировки «Взятие Зимнего» могли кого-то увлечь года до 20-го, не дальше. Я стал просто директором цирка со временем. Вернее, маленького такого циркового театрика. «Чакона» опять же прижилось. Со своей спецификой – с выездными представлениями. По всей стране ездили. Ну так вот, начинается война. Театры все, как известно, отправляют в эвакуацию. И тут мы с Сенычем крепко вместе напиваемся. Мы оба уже не военнообязанные, на фронт нам нельзя. В эвакуацию страсть неохота. Сеныч мне говорит: моих отправляют в Ташкент. Они все с семьями, с детьми, я должен их туда отправить. И Ирину я туда отправлю, жену, значит. А сын его уходит на войну – отец вот этого Гриши-то, который звонил мне сейчас. И вот Сеныч говорит: «Но я не могу ехать в эвакуацию. Как это – сын на фронт, а я… Мне, надо сказать, по ряду причин…» Ну ладно, это неважно.
– Ой, я знаю. Это вот тут вы ходили к Сталину, чтобы вас на фронт выпустили?
– Да ну, к какому Сталину, вы что? Ни к какому Сталину я не ходил, вы это как себе представляете? Но да, нам надо было добиться разрешения.
Мы пили мадеру. Сеныч привез с гастролей из Франции почему-то. Его выпускали, но каждый раз что-то случалось в этих поездках, то одно, то другое, а началось все с первой, когда у него защемило какой-то там позвонок, и он почти не мог ходить. И так и не восстановился до конца: то лучше было, то хуже. В другой раз Ирина слегла там с воспалением легких, потом обокрали московскую квартиру, пока они были в отъезде. И он привез откуда-то из-под Парижа мадеру. Он там хорошо поездил по Франции на машине. Умолил дать ему автомобиль и потом, умирая от смеха, рассказывал про романтическое путешествие: он за рулем, рядом Ирина, на заднем сиденье эмгэбэшник, которого смертельно укачивает, Ирина сует ему мятные конфетки, но не помогает, и он то и дело просит остановить у обочины, но оставить их в покое не может. И вот из какого-то такого путешествия он приволок мадеру. Она потом у него стояла много лет. Было опять жарко. Голова была чугунная; зачем я пил? Кружевная скатерть на столе, белая, на ней пятна, закапали мадерой. Ирина бы страшно ругалась, но где та Ирина. Как же нам спокойно с ним было вдвоем. Сеныч говорит: «Иногда мне кажется, нехай они друг друга пожрут». Я говорю: «Я это правильно расслышал?» Он молчит, сопит. Затягивается. «Далеко пойдешь».
– И как вы его добивались?
– Ну, на самом деле не так сложно было. Уже многие театральные артисты поехали на фронт. Тогда была такая тенденция. Ну, написал Сеныч какие-то бумажки. Ну, может, поговорить с каким-то наркомом. Честно, я даже не вникал. Довольно быстро нам дали не разрешение даже, а прямо-таки направление на фронт. Мы ехали вместе. Сеныч, его пять артистов, я, мои человек десять. Десять точно. Да-да, точно, Сеныч поговорил с кем-то из начальничков, это вообще неинтересная история. Значит, это было лето уже 42-го года, и это были действующие части 16 армии. А Сеныч – это надо тоже хорошо себе представить – уже не очень хорошо ходит. У него уже проблемы с позвоночником, и он, знаете, в таком регистре живет: то все нормально, то с палкой, а то и вовсе с коляской. И вот в таком сомнительном виде он приезжает на фронт. Правда, в любом своем состоянии он обожает водить, его только пусти за руль. За рулем ему даже становится легче, поэтому какой-то фронтовой грузовичок нам выдали. И форму тоже выдали… Слушайте, вы только там поправьте потом перед публикацией – что я его Сенычем-то величаю везде? Несолидно. У меня-то привычка, так всю жизнь и проназывал.
Что в голове? Музыка. Гоп-стоп, Лора… Давала у забора… Чего-то у майора… Гоп-стоп, Ася… на матрасе… полковнику в запасе… Гоп-стоп, Зоя… стоя… начальнику конвоя… Как привяжется, так ночь и не спишь, и все крутится-крутится в голове. Гоп-стоп… Зачем вспомнил? Опять маяться.
– А что же вы делали на фронте?
– Поддерживали боевой дух армии.
– Ну все-таки?
– Я вот, знаете, помню один такой день. Июль, жарко. Все такие умученные этой жарой. И вот ближе к вечеру, когда сумерки, когда чуть холоднее, мы начинаем представление. Сначала – какая-то общая разминка. «Ищу, где у колечка моего обручального начало, а где конец…» – «Так нет же у кольца ни начала, ни конца». – «А это вы, батенька, ошибаетесь! Разгром сталинградского кольца и есть начало их конца…» Побегали, покувыркались. Бойцы сидят, немножко подрасслабились. А дальше…
Дальше нам надо было отрабатывать. Был «Фашистский зверинец» – гротесковая вещь, за решеткой бесились, орали, ревели – в масках, одновременно звериных, одновременно напоминающих Гитлера и всю его шоблу, на груди у них были вышиты имена: Геббельс в виде гиены, Геринг в виде волка, Гудериан… не помню уже… На афишах были стихи: «Тверда уверенность, ее мы не таим, цирк самолет создаст со зрителем своим». Рык и вой стоял, бойцы ухмылялись… Потому что лирика – не метод. А метод – чеширский кот. Это я тогда хорошо понял. Мы, в общем, вместе с ним это поняли – даже не обсуждали, а просто синхронно пришли к выводу. Масленичный кот как прием. Чеширский – это я уж потом стал так называть, сам. Когда вышел перевод Демуровой, Сеныча уже давно убили. А набоковский перевод мы прочли, мы оба прочли… Как мы его достали – но это я отвлекаюсь, конечно. Но да – масленичный кот как прием, мы с ним рядышком это подумали и обсудили, когда оба уже окончательно это решили. Лирика одна не работает, работает мерцание, лирическая слеза – то ли есть, то ли нет, – и внезапно, до сжатых зубов, до скрежета, до лопающихся в глазах сосудов. Пятиминутка – как это я потом прочел. Сколько ж я всего прочел, что надо было бы с Сенычем обсудить – но поздно. Но это тоже не метод, чередовать надо. И он бы согласился. Чередование и мерцание. Надо что-то сказать этой девочке.