Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я перевел взгляд на набросок, потом на само кресло и только тогда заметил записку, которую он мне оставил.
Ари,
надеюсь, тебе понравился мой набросок. В бассейне тебя не хватает. Инструкторы там – придурки.
Данте
После обеда я позвонил ему.
– Почему ты ушел?
– Тебе нужно было отдохнуть.
– Прости, что я уснул.
Мы немного помолчали.
– Мне понравился твой рисунок, – сказал я.
– Почему?
– Потому что кресло похоже на мое.
– Только поэтому?
– Есть в нем что-то, – сказал я.
– Что?
– Эмоция.
– А поподробнее?
– Грусть. Оно грустное и одинокое.
– Как ты, – добавил Данте.
Меня злило, что он видит меня насквозь.
– Я не всегда грустный, – сказал я.
– Знаю, – сказал он.
– Покажешь мне остальные рисунки?
– Нет.
– Почему?
– Не могу.
– Почему это?
– Потому же, почему ты не хочешь рассказывать мне о своих снах.
Пять
Грипп, по всей видимости, не собирался меня отпускать.
Той ночью мне снова снились странные сны. Мой брат – он стоял на другом берегу реки. Он был в Хуаресе, а я – в Эль-Пасо, но мы видели друг друга. Я крикнул ему: «Иди сюда, Бернардо!» – но он покачал головой. Я решил, что он не понял меня, и повторил по-испански: “Vente pa’aca, Bernardo!” Мне казалось, что, если бы я знал верные слова или говорил на верном языке – он пересек бы эту реку и вернулся бы домой. Если бы я только знал верные слова, если бы говорил на верном языке…
И вдруг появился отец. Они с братом смотрели один на другого, и мне было невыносимо видеть выражения их лиц: в их взглядах словно отражалась боль всех сыновей и отцов на свете. И боль эта была такой сильной, что они не могли даже плакать, и глаза их оставались сухими.
Затем сон изменился: отец с братом исчезли, и я оказался на месте отца, со стороны Хуареса, а напротив меня, на другом берегу, стоял Данте. На нем не было футболки и обуви, и я хотел поплыть к нему, но не мог сдвинуться с места. Он сказал мне что-то на английском, но я его не понял. Я ответил ему на испанском – но он не понял меня.
И мне было очень одиноко.
А потом весь свет исчез, и Данте растворился во тьме.
Я проснулся в полной растерянности.
Я никак не мог понять, где нахожусь.
Температура опять подскочила, и я думал, что ничто уже не будет как прежде, но понимал, что это все от лихорадки. Потом я вновь уснул, и с неба падали воробьи. Но убивал их я.
Шесть
Данте пришел меня навестить.
Я понимал, что со мной сейчас не слишком интересно. Он тоже это понимал, но, кажется, ему было все равно.
– Хочешь поболтать?
– Нет, – сказал я.
– Хочешь, я уйду?
– Нет.
Данте читал мне стихи. Я думал о воробьях, падающих с неба. Слушая его, я пытался представить, как звучит голос моего брата. Интересно, читал ли он когда-нибудь стихи? В голове у меня было шумно и тесно: падающие воробьи, призрак брата, голос Данте.
Дочитав стихотворение, Данте принялся листать книгу в поисках следующего.
– Заразиться от меня не боишься? – спросил я.
– Нет.
– Не боишься?
– Нет.
– Ничего-то ты не боишься.
– Я многого боюсь, Ари.
Я мог бы спросить: «Чего? Чего ты боишься?» – но сомневался, что он мне ответит.
Семь
Температура спала, однако сны не отступали.
В них был мой отец. И брат. И Данте. А иногда и мама тоже. У меня перед глазами постоянно возникал один и тот же образ: мне года четыре, и я иду по улице, держа за руку брата. Я гадал: воспоминание это или просто сон? А может быть, мечта?..
Я валялся в кровати и думал. Думал о бытовых трудностях и загадках своей жизни, которые имели значение для меня одного. Настроения мне это, конечно, не поднимало. Я понял, что мой первый год в Остинской старшей школе будет отвратным. Данте ходил в другую школу – Кафедральную, – потому что там была сборная по плаванию. Мама с папой хотели и меня туда отдать, но я отказался. У меня не было ни малейшего желания ходить в католическую школу для мальчиков. Я убеждал и родителей, и самого себя, что это школа для богатых. Мама отвечала, что умным мальчикам там дают стипендию, на что я возражал, что не такой уж я умный и стипендии мне не видать. Тогда мама заявляла, что они с папой могут оплатить мое обучение. А я восклицал:
– Ненавижу этих мальчишек! – И умолял отца не отправлять меня в эту школу.
При Данте я, конечно, никогда не говорил, что на дух не переношу ребят из Кафедральной школы. Ему это знать было незачем.
Я вспоминал, как мама заявила, что у меня нет друзей.
Вспоминал о своем кресле, нарисованном Данте, и о том, как оно словно бы стало моим портретом.
Я был этим креслом.
Меня охватило уныние.
Я понимал: я уже не мальчик – но все еще чувствовал себя ребенком или вроде того. И в то же время испытывал новые чувства. Наверное, мужские. Мужское одиночество куда глубже мальчишеского. Я не хотел, чтобы со мной продолжали обращаться как с ребенком. Не хотел жить в мире своих родителей, но своего собственного у меня еще не было. И дружба с Данте странным образом обостряла мое одиночество.
Может, это потому, что Данте везде и всегда был своим. А я – везде не к месту. Даже в собственном теле – особенно в собственном теле. Я менялся и больше не узнавал себя. Перемены давались мне мучительно, но я не мог понять почему. И все мои эмоции казались какой-то бессмыслицей.
Однажды, когда я был помладше, я решил, что буду вести дневник. Я тут же прикупил себе ежедневник с кожаной обложкой и принялся записывать в него свои мысли. Однако прилежания, чтобы делать это регулярно, мне не хватило, и потому дневник совсем скоро превратился в набор случайных заметок.
Помню, когда я учился в шестом классе, родители подарили мне на день рождения бейсбольную перчатку и пишущую машинку. Я играл в бейсбол, так что перчатка была вполне логичным подарком, но пишущая машинка?.. С чего они взяли, что она мне нужна? Я сделал вид, что рад подарку. Но притворщик из меня был так себе.