Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Везде наведен порядок, и везде умиротворение. Кто же наводит порядок? И какой, собственно говоря? А как же нравственная личность? И как должно устроить мир? Именно должно?
Долг платежом красен.
И на время беглец исчезает совсем. Ее видят на песчаном берегу лифляндской реки Аа и на сыром левом, где река вбирает в себя множество притоков; он переходит через Западную Двину там, где зеленый Огер впадает в мутную реку; быстро, словно прыжками, идет он вверх по реке. Зеленая вода как стекло. По обоим берегам лиственные леса подступают к самой полоске прибрежного камыша, и дно реки, красное, каменистое, уже местами выступает из воды, и теснит прибрежный песок ближе к лесу, и блестит, дочиста вымытое и красное, как кирпичная стена, и осень красная в этих лесах, листья летят над рекой.
«Белендорф, Белендорф!» — кричат птицы и отворачиваются.
Белендорф идет по каменистому берегу. Он останавливается и смотрит птицам вслед. И снова видит письмена, знаки под ногами, врезанные в камень. По этому камню ходили люди, остались следы босых ног. Вот о чем ему надо рассказать в Абсенау и Лауберне, где он выходит из леса и бредет по равнине к северу от реки и живет в деревянных избах, но недолго.
И весной его встречает барон Фиркс из городка Кандау. Белендорф стоит на крепостном валу на коленях и расчищает от земли каменную плиту, но и плита пуста. Тогда он врезает знаки, которые ему попадались то тут, то там, врезает ногтем в нетвердый камень и следует за Фирксом по извилистым улочкам.
Лето до срока возвещает о себе грозами. Буря вырвала с корнем несколько старых деревьев на городском валу. И ночи становятся ясными, луна бела и, кажется, замерла в небе. Крысы выходят из подворотен и амбаров, медленно тянутся через рынок и бесконечным войском, заполняя всю ширину улицы, движутся к городской окраине мимо деревянных домишек, мимо крепостного рва, к самому ручью.
Мимо Белендорфа, который ходит по высокому крепостному валу, перешагивает через обвалившиеся своды, и глухой гул под каменными плитами эхом отзывается на его поступь.
Из развалин угловой башни доносится дыхание гнили и смешивается с душным запахом крушины.
Больше ни слова. Над молчанием теперь каждый день с заливных лугов поднимается утро, белый и серый свет, и резкие крики чибисов словно режут его на части.
— Сумасшедший Белендорф сейчас в Кандау. По слухам. И это не все. Он приедет сюда, — говорит Фиркс своей баронессе. — Осенью мы пригласим его на охоту, позабавимся вволю, когда он будет удирать от заячьего крика.
Ну, осени еще надо дождаться. По дороге в Цабельн много «негерманских» деревень, как их именуют. Здесь видели, как Белендорф шел за упряжкой волов. И снова знаки. На шлеях, на топорище. Следы ладоней.
Здесь, чуть подальше Вальгалена, его встречает Кашмих, который отправился в Штразден продавать лошадей, и заговаривает с ним, но Белендорф отмахивается — так же, как нынче вечером отмахнется госпожа майорша Клингбейль, когда Кашмих расскажет ей о встрече.
Тогда лакей Кашмих идет в кухню и говорит дворовым девкам:
— Эти немцы все одинаковы.
Дождь. Это дождь. Долгий дождь. Земля проваливается у меня под ногами. Я протаптываю большую долину, черная земля податливее, чем белая. И вот туда хлынет море, все затопит: Гальтерн, Штразден, Риттельсдорф, Вальгален, Бирш.
И все записано.
С горохового поля взлетают птицы, высоко над заборами, которые видит один Белендорф, над белыми и свежеобструганными столбами, но морю это нипочем, когда оно нахлынет, перекатится через заборы и заполнит сначала долину, которую я протоптал, и потом всю сушу, которая подымется снова над водой, прежде чем навсегда опуститься. Ничего не останется живого. Я могу уйти.
Вижу: счастлив каждый встречный.
Но друзей не замечаю.
Я не знаю,
Где отрада мне дана.
Так сказано дальше в упомянутых уже стихах из митавских «Ведомостей», мы еще помним их.
Глубокомысленный Мариенфельд гуляет за грядою дюн, фигура, известная здесь и детям и взрослым, но забытая своим церковным начальством в Риге, а ему это все равно или почти все равно, что он забыт здесь, у Рижской бухты, в деревне за песчаными дюнами, за Ангернским озером, — Мариенфельд оглядывает самого себя и удивляется бессилию времени: вот этот сюртук он носит десять лет, а он все такой же.
Приехал сюда, появился в замке и скрылся в «Ангельской горнице», как тут именуют пасторский дом, из коего он, правда, выходит, но только после обеда, погулять за дюнами, — и непременно в этом сюртуке: знакомая всем фигура, Мариенфельд, проповедник в Маркграфене.
И никуда он не ездил, ни в Санкт-Петербург, ни в Пруссию, всегда оставался здесь. Сирень да изгороди, ничего больше не видать, ни заборов, ни знаков на них.
И вдруг все это неведомое вихрем налетает на него, как ветер со стороны Сворбе или Абро, который мчится от южного мыса острова Эзель по волнам бухты, но, наверное, даже не оттуда, а откуда-то издали и только минует Сворбе и Абро, он мчится, наверно, с открытого моря.
Как спокойно плывут мимо Маркграфена к Дюнамюнде корабли с неподвижными парусами из молочного стекла. Подумать только, что плыли они из-за моря и что иные из них, проплывавшие раньше мимо этих мест, уже не вернутся, потому что их поглотило море, разломало, разбило вдребезги бурями и большими волнами, выше прибрежного леса.
У Мариенфельда дома висит подаренная ему картина. На ней мы видим кораблекрушение, небо в пламени и синем дыму.
— Non mergimur undis[14], — говорит проповедник Мариенфельд, стоя перед ней и оглядывая сперва свой фрак десятилетней давности, а затем озирая носы своих туфель, выступающие далеко вперед, и выходит в стеклянную дверь.
Теперь же все это неведомое налетело вихрем на него, словно ветер из Сворбе или Абро.
— Что тут надо этому человеку? — говорит Мариенфельд. — Каждый день бунтарские речи. Пусть себе уезжает в свою Гельвецию или Иену.
Или в Бремен.
— Уезжайте, господин фон Белендорф, — сам себе говорит Мариенфельд и ступает своими обычными шажками по своей обычной тропе за дюнами. И пугается сам своих слов: он въяве видит перед собой Белендорфа, ближе чем в пяти шагах, он стиснул пальцы, как будто сдерживает себя, и