Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты кто? – спросил Крылов.
Человек повернулся, лицо у него было как обезьянья мордочка.
– А! Барин! – улыбнулся совершенно незнакомый Ивану Андреевичу человечек. – Постельку стелю. Сей же момент будет готово. Уж и выспитесь вы на перинке-то. Я перинку с собой привез – чистое облачко, а не перинка. И простынки на ней – свежайшие, я их водичкой розовой сбрызнул – как в саду, ей-богу, будете, как в райских кущицах. А велите еще чего, так я в соседней каморочке буду – вы только в стеночку кулачком стукните, я уж тут как тут.
– Ты кто такой? – зарычал Крылов. – Откуда ты взялся и чего делаешь в моих кущицах? То есть в моей комнате?
– Постельку стелю, – продолжала эта очеловеченная обезьянка, совершенно не реагируя ни на тон, ни на смысл вопроса.
– Забирай свои сундуки и убирайся, кто бы ты ни был! – крикнул Крылов.
«Обезьянка» сжался, как будто опасаясь, что Иван Андреевич сейчас набросится на него и задавит своей массивной фигурой. Его рука метнулась внутрь кафтана и вынула сложенный вчетверо листок бумаги.
– Черт тебя побери, – пробормотал Крылов, чуя неладное. Он взял бумагу и, развернув, прочитал:
«Дорогой Иван Андреевич! Нам передали, что ты так срочно покинул столицу, что вынужден ехать без удобств и прислуги. Это негоже, чтобы человек при такой важной миссии испытывал всяческие невзгоды. Потому мы посылаем тебе в услужение нашего человека Гришку Потапова. Держи его при себе, а жалованья не плати – мы после с ним сами сочтемся. Только корми его да давай место подле тебя. Гришка человек надежный, нам служил хорошо и тебе послужит не хуже – в том ему дано особое указание. А ежели ты его задумаешь прогнать от себя, то сделаешь тем для нас сильную обиду, которой мы не простим».
Внизу стояла подпись: «П. Зубов».
Крылов дочитал, сунул бумагу себе в карман, дошел до стула и тяжело сел на заскрипевшее сиденье. Он долго смотрел на обезьянку, а тот – на него – немного виновато, но в то же время с затаенным озорством.
– Понятно, – сказал наконец Иван Андреевич. – Платон Александрович, конечно, умеет подходец найти.
– Умеет, умеет, – кивнул Гришка.
– Так ты, стало быть, зубовский шпион?
Обезьянка пожал плечами:
– Мы люди маленькие. Нам что приказывают, то мы и делаем. Так и тебе, барин, приятненько – уж услужу как могу, живота своего не пожалею.
Да, подумал Крылов, ведь и не прогонишь этого мелкого беса, как давеча Агату Карловну, шпионку Безбородко. Тут тебе просто приказывают – на тебе надзирателя, а если откажешь – тебе же хуже.
– Ладно, черт с тобой, – махнул рукой Крылов. – Я пойду пока прогуляюсь.
– Куда? – быстро спросил Гришка.
– На кудыкину гору! – отрезал Крылов и вышел, хлопнув дверью.
Афанасий уже сидел на козлах.
– Ты его знаешь? – спросил Крылов.
– Кого?
– Этого… камердинера. Гришку.
– Знаю, – ответил кучер. – Человек Платона Александровича.
– А чего не сказал сразу?
Афанасий пожал плечами:
– А мне откуда знать, может, ты, барин, сам его и нанял?
Крылов в сердцах сплюнул и полез в бричку.
– Ладно, давай покатаемся, посмотрим город, а потом отвезешь меня обратно на Охотный в Благородный клуб ужинать. А после – к Сухаревой.
Петербург. 1844 г.
Иван Андреевич переменил положение своего грузного тела в кресле, отчего полы его теплого шлафрока разъехались и оголили толстые, перевитые венами ноги. Он прикрыл сизоватые старческие колени и прокашлялся:
– Не устал?
– Скоро пойду, – ответил доктор Галер. – Но давайте еще, пока есть время. Чем мы быстрее кончим, тем я быстрее получу обещанную плату.
– Получишь, не сомневайся. Хорошо. Спать-то мне не хочется теперь. Вот давеча я говорил про то, что время не щадит людей – и ладно. Но печально, как оно не щадит те места, где мы жили, с которыми у нас так много связано в прошлом. Что уж говорить про Первопрестольную! Сначала чума семьдесят первого выкосила, почитай, половину города. Потом этот пожар в двенадцатом! А я еще помню ту Москву, которую ты даже и представить себе не можешь. Вам, столичным жителям, Москва всегда казалась большой деревней, что уж говорить про те времена. Тогда каменные здания стояли только внутри Бульварного кольца, а за ним – все больше деревянные. Нет, конечно, и там возвышались монастыри, церкви, дворцы, но они были как гиганты среди множества самых бедных халуп, сараев, амбаров, кухонь и бань. А уж грязища! Мостили только центральные улицы, да и то из рук вон плохо. Особенно возле казенных строений – едешь и за скамейку хватаешься, чтобы не вылететь вон из брички! Летом и зимой еще ничего – по сухому или по снегу на санках. А осенью, в дожди – так уж лучше пешочком, по дощатым тротуарам, где они, конечно, были. Идут, бредут несчастные прохожие, к стенам и заборам жмутся – а мимо телеги, экипажи да конные – грязь из-под копыт да колес, крик, ругань, мол, посторонись, зашибу! Окатят водой из лужи… А лужи были знатные. Была одна такая между Гавриковым переулком и Переведеновкой – легендарная. Никогда не высыхала! Местные ее озером называли. Говорили, там карпов хотели разводить, да Управа благочиния запретила. Ночью еще хуже было: фонари только в центральных частях, да и те – на конопляном масле. Они только себя и освещали. А как выедешь за бульвары – так темнота. Только каретными фонарями и спасались – как во тьме два глаза огненных загорались, значит, кто-то из вельмож домой катит из Собрания или маскарада. Но мы-то выехали еще засветло. Прокатились по Кузнецкому мосту через Неглинку – уже тогда Кузнецкий был усыпан модными лавками, как нищий вшами. Выкатили на Сретенку, в девятую часть – слева Рождественский монастырь, впереди – Сретенский, сзади Ивановский девичий, поодаль – Златоустовский мужской, в отдалении кресты Высокопетровского – прямо хоть тут в бричке помирай – сразу в рай – такая святость вроде бы должна вокруг разливаться! А глаза опустишь – так по панели нищие бредут в лохмотьях, снуют дворовые с деловым видом, разносчики на головах тяжеленные лотки тащат со всяким товаром – ничего, обычная жизнь! Редко заметишь девичью шляпку – все более платки да колпаки. А то проедут в возках артиллеристы – к своему полковому дому. И вот по обе стороны потянулись дощатые домики – лавки Сретенского рынка. Слева они лепились прямо к монастырской стене, а справа – к оградам редких каменных домов и к заборам почти деревенских домов. Тут уж больше стало капоров и платков – бабы с корзинами приценивались к товарам, народу было немного, потому что основная торговля – утренняя уже спала. А чуть левее над рынком, почти вровень с колокольней Сретенского монастыря выросла она, Сухарева башня, – шестиугольная, с часами. Потом мы выехали на пересечение Бульварного и Садового, и башня открылась вся – с продолговатым массивным основанием в три этажа с огромными арками на первом и чудовищного размера лестницей, накрытой дощатой крышей так, что зимой можно было бы катать по этому скату на санках, если, конечно, не боишься сверзиться с такой высоты на промерзлую землю. Стены этого сооружения были выкрашены в серо-синий цвет, а окна и колонны – в грязно-желтый. У входа стояла стайка юных гардемаринов, перед которыми прохаживался морской офицер, вероятно, их наставник, и что-то грозно внушал. Однако серьезный тон наставника совсем не вязался с маленькой собачкой, которая бегала за ним, бешено виляя хвостиком. Я приказал Афанасию объехать вокруг башни, мимо стены Аптекарского огорода. Когда наконец мы вернулись снова к Сретенскому монастырю, начало уже смеркаться. Я велел везти себя в Благородный клуб, потому как желудок мой с точностью хронографа уже сигналил о времени ужина.