Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я бы пошел, — сказал Шестипалый, — только они меня прогнали.
— Да? Это почему? Политика?
Шестипалый кивнул и почесал одной ногой другую. Затворник взглянул на его ноги и покачал головой.
— Настоящие?
— А то какие же. Они мне так и сказали — у нас сейчас самый, можно сказать, решительный этап приближается, а у тебя на ногах по шесть пальцев… Нашел, говорят, время…
— Какой еще «решительный этап»?
— Не знаю. Лица у всех перекошенные, особенно у Двадцати Ближайших, а больше ничего не поймешь. Бегают, орут.
— А, — сказал Затворник, — понятно. Он, наверно, с каждым часом все отчетливей и отчетливей? А контуры все зримей?
— Точно, — удивился Шестипалый. — А откуда ты знаешь?
— Да я их уже штук пять видел, этих решительных этапов. Только называются по-разному.
— Да ну, — сказал Шестипалый. — Он же впервые происходит.
— Еще бы. Даже интересно было бы посмотреть, как он будет во второй раз происходить. Но мы немного о разном.
Затворник тихо засмеялся, сделал несколько шагов по направлению к далекому социуму, повернулся к нему задом и стал с силой шаркать ногами, так, что за его спиной вскоре повисло целое облако, состоящее из остатков еды, опилок и пыли. При этом он оглядывался, махал руками и что-то бормотал.
— Чего это ты? — с некоторым испугом спросил Шестипалый, когда Затворник, тяжело дыша, вернулся.
— Это жест, — ответил Затворник. — Такая форма искусства. Читаешь стихотворение и производишь соответствующее ему действие.
— А какое ты сейчас прочел стихотворение?
— Такое, — сказал Затворник.
Иногда я грущу,
глядя на тех, кого я покинул.
Иногда я смеюсь,
и тогда между нами
вздымается желтый туман.
— Какое ж это стихотворение, — сказал Шестипалый. — Я, слава Богу, все стихи знаю. Ну, то есть не наизусть, конечно, но все двадцать пять слышал. Такого нет, точно.
Затворник поглядел на него с недоумением, а потом, видно, понял.
— А ты хоть одно помнишь? — спросил он. — Прочти-ка.
— Сейчас. Близнецы… Близнецы… Ну, короче, там мы говорим одно, а подразумеваем другое. А потом опять говорим одно, а подразумеваем другое, только как бы наоборот. Получается очень красиво. В конце концов поднимаем глаза на стену, а там…
— Хватит, — сказал Затворник.
Наступило молчание.
— Слушай, а тебя тоже прогнали? — нарушил его Шестипалый.
— Нет. Это я их всех прогнал.
— Так разве бывает?
— По-всякому бывает, — сказал Затворник, поглядел на один из небесных объектов и добавил тоном перехода от болтовни к серьезному разговору: — Скоро темно станет.
— Да брось ты, — сказал Шестипалый, — никто не знает, когда темно станет.
— А я вот знаю. Хочешь спать спокойно — делай как я. — И Затворник принялся сгребать кучи разного валяющегося под ногами хлама, опилок и кусков торфа. Постепенно у него получилась огораживающая небольшое пустое пространство стена, довольно высокая, примерно в его рост. Затворник отошел от законченного сооружения, с любовью поглядел на него и сказал: — Вот. Я это называю убежищем души.
— Почему? — спросил Шестипалый.
— Так. Красиво звучит. Ты себе-то будешь строить?
Шестипалый начал ковыряться. У него ничего не выходило — стена обваливалась. По правде сказать, он и не особо старался, потому что ничуть не поверил Затворнику насчет наступления тьмы, — и, когда небесные огни дрогнули и стали медленно гаснуть, а со стороны социума донесся похожий на шум ветра в соломе всенародный вздох ужаса, в его сердце возникло одновременно два сильных чувства: обычный страх перед неожиданно надвинувшейся тьмой и незнакомое прежде преклонение перед кем-то, знающим о мире больше, чем он.
— Так и быть, — сказал Затворник, — прыгай внутрь. Я еще построю.
— Я не умею прыгать, — тихо ответил Шестипалый.
— Тогда привет, — сказал Затворник и вдруг, изо всех сил оттолкнувшись от земли, взмыл вверх и исчез за стеной, после чего все сооружение обрушилось на него, покрыв его равномерным слоем опилок и торфа. Образовавшийся холмик некоторое время подрагивал, потом в его стене возникло маленькое отверстие — Шестипалый еще успел увидеть в нем блестящий глаз Затворника — и наступила окончательная тьма.
Разумеется, Шестипалый, сколько себя помнил, знал все необходимое про ночь. «Это естественный процесс», — говорили одни. «Делом надо заниматься», — считали другие, и таких было большинство. Вообще, оттенков мнений было много, но происходило со всеми одно и то же: когда без всяких видимых причин свет гас, после короткой и безнадежной борьбы с судорогами страха все впадали в оцепенение, а придя в себя (когда светила опять загорались), помнили очень мало. То же самое происходило и с Шестипалым, пока он жил в социуме, а сейчас — потому, наверное, что страх перед наступившей тьмой наложился на равный ему по силе страх перед одиночеством и, следовательно, удвоился, — он не впал в обычную спасительную кому. Вот уже стих далекий народный стон, а он все сидел, съежась, возле холмика и тихо плакал. Видно вокруг ничего не было, и, когда в темноте раздался голос Затворника, Шестипалый от испуга нагадил прямо под себя.
— Слушай, кончай долбить, — сказал Затворник, — спать мешаешь.
— Я не долблю, — тихо отозвался Шестипалый. — Это сердце. Ты б со мной поговорил, а?
— О чем? — спросил Затворник.
— О чем хочешь, только подольше.
— Давай о природе страха?
— Ой, не надо! — запищал Шестипалый.
— Тихо ты! — прошипел Затворник. — Сейчас сюда все крысы сбегутся.
— Какие крысы? Что это? — холодея, спросил Шестипалый.
— Это существа ночи. Хотя на самом деле и дня тоже.
— Не повезло мне в жизни, — прошептал Шестипалый. — Было б у меня пальцев сколько положено, спал бы сейчас со всеми. Господи, страх-то какой… Крысы…
— Слушай, — заговорил Затворник, — вот ты все повторяешь — Господи, Господи… у вас там что, в Бога верят?
— Черт его знает. Что-то такое есть, это точно. А что — никому не известно. Вот, например, почему темно становится? Хотя, конечно, можно и естественными причинами объяснить. А если про Бога думать, то ничего в жизни и не сделаешь…
— А что, интересно, можно сделать в жизни? — спросил Затворник.
— Как что? Чего глупые вопросы задавать — будто сам не знаешь. Каждый, как может, лезет к кормушке. Закон жизни.