Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Йонаш ее подкалывал: она рассуждает как старушка.
В конце октября он предупредил ее, что послезавтра его не будет в школе: у них семейный праздник. В классе было два человека, которые отмечали Йом-Кипур.
Она никогда про такой даже не слышала. Они сидели на скамейке в сквере Мермоза с сэндвичами и банками газировки – в столовую решили не ходить, ознакомившись с меню: овощная запеканка и салат из сельдерея, – и он попытался объяснить, что это еврейский религиозный праздник, но в первую очередь – повод для встречи родственников. Вдруг она его перебила: а почему он понизил голос? Слова «еврейский праздник» он не произнес, а прошептал.
– Да ничего подобного.
– Нет да.
– Да нет же.
– А я говорю да.
Она стояла перед ним как дирижер оркестра, отчитывая новичка за пару фальшивых нот, и повторяла: он шептал. Между прочим, в сквере нет нацистов!
Клео призналась, что пока не знала ни одного еврея. Если не считать Жан-Жака Гольдмана. Но ее матери евреи нравились, она говорила, что они умные и предприимчивые. Ионаш бессильно вздохнул: приехали!
Мать Клео с тем же успехом могла заявить, что евреи составляют элиту общества и тайно правят миром. Ее комплименты сомнительны. Если Клео хочет, он познакомит ее с теткой и дядькой, которые живут на пособие в 19-м округе. Не очень-то они предприимчивые. И уж точно не богатые.
Вот почему он понизил голос. Это рефлекс, который выработался у него в ответ на подобные замечания. Ионаш устал быть евреем. Устал притворяться, что ему смешно, когда он слышит шуточки типа «Так он еврей? Ну надо же, а заплатил свою долю и даже не поморщился!», «Так он еврей? Надеюсь, он не расплачется в кино про концлагерь!».
В прошлом году Сандра посоветовала ему вернуться «на родину», в Израиль. Он в жизни не был в Израиле. Его родиной был Фонтенэ-су-Буа. В школе каждый год, начиная с первого дня, учителя задавали ему один и тот же вопрос: «Йонат? Йоназ? А можно звать тебя Йонас, так проще? Откуда ты родом?»
Йонаш многое отдал бы, чтобы стать таким, как Клео, – стопроцентным французом. Перестать бояться, что ты не такой, как все. Что ты еврей.
В гостях у приятелей он с завистью смотрел на семейные фотографии. Завидовал, что у них есть могилы предков, куда можно пойти и положить цветы.
В его семье родственники могли собраться в десятиметровой комнате. Не осталось никого – или почти никого. Все погибли в Аушвице. Или в поездах, которые везли их туда, – никто не знал и никогда не узнает, как именно. У них нет надгробий. Ада погибла в семнадцать лет, Милон – в девятнадцать, Ева – в двадцать один год, Ванук – в двадцать четыре или двадцать пять.
Их биографии замерли навечно; целое поколение было просто вычеркнуто из жизни.
Йонаш не мог рассказать ей какую-нибудь веселую историю, чтобы она что-то поняла. Дед приказал его отцу, тогда шестилетнему, с которым они вместе стояли в очереди перед газовой камерой, отпустить его руку и отойти – в надежде, что мальчик уцелеет. Его двоюродную бабку убил выстрелом в затылок эсэсовец, которому она в Люблине на улице плюнула в лицо.
Дед и бабка со стороны матери совершили ошибку, ища во Франции спасения от ежедневных преследований, гетто и голода, подстерегавших их в России и Польше. Их безумная вера в страну Виктора Гюго, Жореса, прав человека, свободы-равенства-братства оказалась фикцией. В 1942 году был принят закон об обязательном ношении желтой звезды.
Мать Ионаша научилась молчать раньше, чем говорить; в четыре года она уже умела называться чужим именем. Ее прятали в амбарах, в монастырях, в протестантских семьях в Виф-ан-Изере и Шамбонсюр-Линьоне, в департаменте Верхняя Луара.
В 1945 году его бабка, единственная, кто выжил, вернулась в свою парижскую квартиру, разграбленную соседями. Ей оставили пару щербатых чашек и картонную коробку с письмами и двумя фотографиями, сделанными до бегства из города.
Йонаш не хотел быть евреем. Ни капли. В тот день, когда на уроке истории учитель рассказывал про Холокост, он прогулял школу. Он заранее знал, с какой смесью жалости и раздражения будут на него пялиться остальные: сейчас этот жид опять начнет хныкать, только и талдычат про страшную судьбу евреев, задолбали.
Он тоже не хотел об этом говорить.
Вот.
У Ионаша был голос мужчины, но нижняя губа дрожала у него, как у ребенка. Клео права: он слишком труслив, чтобы быть евреем.
Клео обошла сидевших на соседних лавках редких пенсионеров и добыла Ионашу бумажный носовой платок. Тяжелое солнце нависало над верхушками каштанов, не давая надежды даже на подобие тени. Клео заговорила, и в ее голосе звучала решимость. Клео, со страхом думавшая об экзамене по устному французскому, призывала его не бояться своих призраков, гордиться ими, и обещала, что всегда будет рядом.
По дорожкам сквера прошел сторож с колокольчиком в руке. Ионаш пригласил Клео к себе домой на ужин по случаю Иом-Кипура.
Она явилась точно в назначенный час, с букетом коралловых роз, с заколкой в виде серебряной стрекозы у правого виска, в коротком сером шерстяном платье и черных лодочках, не похожая сама на себя. У нее даже голос изменился. Она ходила по пятам за матерью Ионаша как за музейным экскурсоводом, восхищалась каждым ковриком, интересовалась названием каждого предмета; а что это за штука для горячей воды с цилиндром наверху? Это медный самовар, объяснили ей, его используют для приготовления чая, очень крепкого, почти горького, как принято в России.
Она наклонилась над комодом, на котором стояли глиняные зверушки: это были свистульки, изготовленные крестьянами северо-востока Украины, и каждая издавала свой, особенный свист. Девочка поднесла ко рту оленью, а затем лисью голову и с восторгом слушала звонкое тремоло.
За столом Клео с удовольствием пробовала каждое блюдо; пригубила предложенную в качестве аперитива прозрачную ледяную водку; заявила, что маринованная селедка на ломтике серого хлеба с зернышками тмина «ужасно соленая, но очень вкусная»; потребовала добавки бульона; попросила рецепт печеночного паштета, украшенного жареным луком, и фаршированного карпа.
Будь дома Клара – та уехала в Брюссель, избежав таким образом этой бесконечной трапезы, – она наверняка пнула бы Ионаша ногой под столом: ну отец и разошелся, счастлив, что нашел дурочку, которая слушает его с раскрытым ртом.
Двадцатипятичасовой пост, предшествовавший ужину, следовало воспринимать не как покаяние, объяснял Серж, а как способ возвращения к себе. Возможность на время заглушить свою внутреннюю какофонию. Возможность осознать, что таится за нашим молчанием. Клео пролепетала извинения: она сегодня не голодала, но она ведь не знала…
Это не важно! Сегодня, за этим столом, они на равных; нет «хороших» и «плохих»; если ты полагаешь, что совершил ошибку, помни, что это не фатально, а если уверен, что совесть у тебя чиста, может быть, ты просто недостаточно хорошо подумал? Никакие религиозные власти не в состоянии исправить наши ошибки. Мы должны сделать это сами.