Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже тогда, в первый день нашей дружбы, в трактире на углуЧистых прудов и Кировской, там, где теперь я видел станцию метро «Кировская» ипамятник Грибоедову, я предчувствовал его ужасный конец. Почему? Не знаю!
Примерно года за полтора до этого мне удалось вытащить вМоскву птицелова. Казалось, что, подобно эскессу, он навсегда останется вОдессе, ставшей украинским городом.
Он уже был женат на вдове военного врача. У него недавнородился сын. Он заметно пополнел и опустился. Жена его, добрая женщина, нежноего любила, берегла, шила из своих старых платьев ему толстовки – такназывались в те времена длинные верхние рубахи вроде тех дворянских охотничьихрубах, которые носил Лев Толстой, но только со складками и пояском. Он жилстихотворной, газетной поденщиной в тех немногочисленных русских изданиях,которые еще сохранились. Украинский язык ему не давался. Он жил в хибарке наМолдаванке. Его пожирала бронхиальная астма. По целым дням он по старойпривычке сидел на матраце, поджав по-турецки ноги, кашлял, задыхался, жегспециальный порошок против астмы и с надсадой вдыхал его селитренный дым.
Но стихи «для души» писать не бросил.
По-прежнему в небольшой комнате с крашеным полом, средисохнущих детских пеленок и стука швейной машинки, среди птичьих клеток егоокружали молодые поэты, его страстные и верные поклонники, для которых он былбожеством. Он читал им свои и чужие стихи, тряся нестриженой, обросшей головойсо следами былого пробора, и по-борцовски напрягал бицепсы полусогнутых рук.
Приехав из Москвы и увидев эту картину, я понял, чтооставаться птицелову в Одессе невозможно. Он погибнет. Ему надо немедленнопереезжать в Москву, где уже собрался весь цвет молодой русской советскойлитературы, где гремели имена прославленных поэтов, где жизнь била ключом, гдеиздавались русские книги и журналы.
На мое предложение ехать в Москву птицелов ответил как-тонеопределенно: да, конечно, это было бы замечательно, но здесь тоже недурно,хотя, в общем, паршиво, но я привык. Тут Лида и Севка, тут хорошая брынза,дыни, кавуны, вареная пшенка… и вообще есть литературный кружок «Потоки», ну и,сам понимаешь…
– К черту! – сказал я. – Сейчас или никогда! К счастью, женаптицелова поддержала меня:
– В Москве ты прославишься и будешь зарабатывать.
– Что слава? Жалкая зарплата на бедном рубище певца, – вялосострил он, понимая всю несостоятельность этого старого жалкого каламбура. Онпроизнес его нарочито жлобским голосом, как бы желая этим показать себяптицеловом прежних времен, молодым бесшабашным остряком и каламбуристом.
– За такие остроты вешают, – сказал я с той беспощадностью,которая была свойственна нашей компании. – Говори прямо: едешь или не едешь?
Он вопросительно взглянул на жену. Она молчала. Он посмотрелна увеличенный фотографический портрет военного врача в полной парадной форме –покойного мужа его жены.
Птицелов чрезвычайно почтительно относился к своемупредшественнику и каждый раз, глядя на его портрет, поднимал вверх указательныйпалец и многозначительным шепотом произносил:
– Канцлер!
Он вопросительно посмотрел на портрет «канцлера». Но канцлер– строгий, с усами, в серебряной портупее через плечо и с узкими серебрянымипогонами – молчал.
Птицелов подумал, потряс головой и солидно сказал:
– Хорошо. Еду. А когда?
– Завтра, – отрезал я, понимая, что надо ковать железо, покагорячо.
– А билеты? – спросил он, сделав жалкую попытку отдалитьнеизбежное.
– Билеты будут, – сказал я.
– А деньги? – спросил он.
– Деньги есть.
– Покажи.
Я показал несколько бумажек.
Птицелов еще более жалобно посмотрел на жену.
– Поедешь, поедешь, нечего здесь… – ворчливо сказала она.
– А что я надену в дорогу?
– Что есть, в том и поедешь, – грубо сказал я.
– А кушать? – уже совсем упавшим голосом спросил он.
– В поезде есть вагон-ресторан.
– Ну это ты мне не заливай. Дрельщик! – сказал он, искреннене поверив в вагон-ресторан. Это показалось ему настолько фантастичным, что ондаже назвал меня этим жаргонным словом «дрельщик», что обозначало фантазер,выдумщик, врунишка.
– Вообрази! – сказал я настолько убедительно, что ему ничегоне оставалось, как сдаться, и мы условились встретиться завтра на вокзале заполчаса до отхода поезда.
…Солнце жгло крашеный пол, и на крашеных подоконникахвыскочили волдыри…
Я хорошо изучил характер птицелова. Я знал, что он меня необманет и на вокзал придет, но я чувствовал, что в последний момент он можетраздумать. Поэтому я приготовил ему ловушку, которая, по моим расчетам, должнабыла сработать наверняка.
Незадолго до отхода поезда на перроне действительно появилсяптицелов в сопровождении супруги, которая несла узелок с его пожитками и едойна дорогу. По его уклончивым взглядам я понял, что в последнюю минуту онулизнет.
Мы прохаживались вдоль готового отойти поезда. Птицеловкисло смотрел на зеленые вагоны третьего класса, бормоча что-то насчет мучений,предстоящих ему в жестком вагоне, в духоте, в тряске и так далее, он дажевспомнил при сей верной оказии Блока:
«…молчали желтые и синие, в зеленых плакали и пели»…
Он не хотел ехать среди пенья и плача.
– Знаешь, – сказал он, надуваясь, как борец-тяжеловес, –сделаем лучше так: ты поедешь, а я пока останусь. А потом приедусамостоятельно. Даю честное слово. Бенимунис, – не мог не прибавить он еврейскуюклятву и посмотрел на свою жену.
Она, в свою очередь, посмотрела на птицелова, на егоугнетенную фигуру, и ее нежное сердце дрогнуло.
– Может быть, действительно… – промямлила онаполувопросительно.
Ударил первый звонок.
Тогда я выложил свою козырную карту.
– А ты знаешь, в каком вагоне мы поедем?
– А в каком? Наверное, в жестком, бесплацкартном.