Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На горизонте, за подмосковными лесами нам уже блеснула насолнце звезда золотого купола Христа Спасителя и две тени – ее и моя, –сидевшие на ступенях храма, а за нами величественно возвышалась массивнаябронзовая дверь.
Она прижалась ко мне так доверчиво, так печально. Онаположила на мое плечо свою голову в самодельной шелковой шляпке с большимиполями на проволочном каркасе. Шляпа мешала и ей и мне: она не позволяла нампоцеловаться. Почему-то ей не пришло в голову снять и положить шляпу на гранитныеступени.
Мы не спали почти целые сутки, навсегда прощались и всеникак не могли оторваться друг от друга. Нам казалось невероятным, что мы уженикогда не увидимся. В этот мучительно длинный летний день мы любили друг другасильнее, чем за все время нашего знакомства. Казалось, мы не сможем прожить иодного дня друг без друга. И в то же время мы знали, что между нами навсегдавсе кончено.
Какая же страшная сила разлучила нас?
Не знаю. Не знал ни тогда, ни теперь, когда пишу эти строки.Она тоже не знала. И никогда не узнает, потому что ее уже давно нет на свете.Никто не знал. Это было вмешательство в человеческую жизнь роковой силы как быизвне, не подвластной ни человеческой логике, ни простым человеческим чувствам.
Нами владел рок. Мы были жертвами судьбы.
Мы старались как могли отдалить минуту разлуки. Держась заруки, как играющие дети, мы ходили по городу, садились в трамваи, ехаликуда-то, пили чай в трактирах, сидели на деревянных скамейках вокзалов,заходили на дневные сеансы кинематографов, смотрели картины, ничего не понимая,кроме того, что скоро будем навеки разлучны.
Каким-то образом мы очутились в самый разгар палящего дняэтого московского, как сказал бы щелкунчик – буддийского, лета в Сокольническомзапущенном парке, в самой глуши леса, в безлюдье, лежа в высокой траве, вбурьяне, пожелтевшем от зноя, среди поникших ромашек, по которым ползалимуравьи, трудолюбиво выполняя свою работу.
Она сняла и отбросила в сторону, шляпу, портившую еепрелестное круглое личико восемнадцатилетней девушки. Лежа на спине, онанеподвижно смотрела невинными глазами в небо. Совсем девочка, прилежнаяшкольница с немного выдающимся кувшинчиком нижней губы, что придавало выражениюее милого, мягко сточенного лица, неуловимо похожего на лицо старшего брата,нечто насмешливое, но не ироническое, а скорее светящееся умным юмором,свойственным интеллигентным южным семьям, выписывающим «Новый Сатирикон» илюбящим Лескова и Гоголя.
Я подсунул руку под ее нежную шею. Она полуоткрыла жаркиегубы, как бы прося напиться: над нами парами летали некрасивые московскиебабочки. И я не знаю, как бы сложилась в дальнейшем наша жизнь, если бы вдругмимо нас, с трудом пробираясь по плечи в траве, под звуки барабана не прошелмаленький отряд пионеров в белых рубашках и красных галстуках.
Мы отпрянули друг от друга.
И когда пионеры скрылись в зарослях Сокольнического леса, мыпоняли, что бессильны противостоять той злой таинственной силе, которая нехотела, чтобы мы навсегда принадлежали друг другу.
Она поправила щелкнувшую подвязку, надела шляпу, села.
А знойный день все продолжался и продолжался, переходил ввечер, потом в душную ночь с зарницами, и мы ходили по Москве, по ее Садовомукольцу, которое в то время было еще действительно садовым, так как сплошьсостояло из садиков перед маленькими домиками, потом по Бульварному кольцу,мимо Пушкина, Тимирязева с голубем на голове, мимо Гоголя, потонувшего в своейбронзовой шинели, потом по древним переулкам, мимо особняков Сивцева Вражка иСобачьей площадки, иногда целовались, плакали, пока наконец не очутились возлехрама Христа Спасителя и сели, измученные, на его гранитные ступени, еще неостывшие после дневной жары, прижались друг к другу, немного вздремнули…
Близился рассвет. Город был пуст и мертв. Только где-тоочень далеко и очень высоко слышался звук невидимого самолета, и мнепоказалось, что уже произошла непоправимая катастрофа, началась всемирная войнаи город вокруг нас был уже умерщвлен какими-то бесшумными химическими илифизическими средствами, что нас – ни ее, ни меня – уже нет в живых, наши душиотлетели и только остались два неподвижных тела, прижавшихся друг к другу ввечном сне на гранитной лестнице мертвого храма, лишенного божества, хотя мертвыйзолотой купол в лучах только что взошедшего мертвого солнца все еще продолжалжарко сиять над вымершей Москвой, над вымершими лесами Подмосковья, тот самыйлегендарный купол храма Христа Спасителя, который мы с птицеловом уже видели изокна международного вагона.
Легко представить то удовольствие, с которым я, считая себястарым москвичом, показывал приезжему провинциалу все достопримечательностистолицы молодого Советского государства.
Сломивши сопротивление птицелова, я повел его сначала наСухаревку, где купил ему более или менее приличные ботинки на картонной подошве– изделие известных кимрских сапожников,– – а потом повел на Тверскую и чуть лине насильно втолкнул в магазин готового платья, откуда птицелов вышел втемноватом костюме с длинноватыми брюками.
Мне удалось заставить его постричься в парикмахерской,вымыть голову шампунем, и он ходил со мной по Москве сравнительно приличноодетый, стуча по тротуарам новыми ботинками.
Я водил его по редакциям, знакомил с известными поэтами иписателями, щеголяя перед моим еще мало известным в Москве другом своейпричастностью к литературной жизни столицы.
Птицелов был молчалив, исподлобья посматривал по сторонам,многозначительно тряс головой, как бы поддакивая и желая сказать:
«Так-так… Да, да… очень хорошо… Прекрасно… Посмотрим,посмотрим»…
Впрочем, он принадлежал к тем счастливчикам, которым неприходится гоняться за славой. Слава сама гонялась за ними.
Я и глазом не успел моргнуть, как имя птицелова громкопрозвучало на московском Парнасе. Молва о нем покатилась широкой волной. И мояслабенькая известность сразу же померкла рядом со славой птицелова.
Однако когда мы сидели на потертой бронзовой цепи возлепамятника Пушкину и сочиняли сонеты, молва о птицелове еще не дошла до ушейзнаменитого королевича.
Беседа наша была душевной. Королевич, ничуть не кичась своейвсероссийской известностью, по-дружески делился с нами, как теперь принятовыражаться, творческими планами и жаловался на свою судьбу, заставившую его,простого деревенского паренька, жить в городе, лишь во сне мечтая о роднойрязанской деревне.