Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вальтер мне много всего объясняет: Schonungs- block — это блок отдыха, сюда кладут легких, выздоравливающих или тех, кому лечение не назначено. Примерно у половины дизентерия разной степени тяжести. Каждые три дня дизентерийных больных проверяют. Их выстраивают в очередь в коридоре перед двумя жестяными тазиками, возле которых стоит санитар со списком, часами и карандашом. Больные должны подходить по двое и тут же, прямо на месте, представлять доказательство наличия у них диареи, на это отводится всего одна минута. Затем они демонстрируют результат санитару, тот его оценивает и выносит вердикт. Тазики споласкиваются в специальной бадье, после чего передаются двум следующим больным.
Среди тех, кто ожидает своей очереди, одни корчатся от мучительных спазмов, стараясь удержать в себе бесценное доказательство еще двадцать, еще десять минут, другие, чьи ресурсы к нужному моменту оказались исчерпаны, безрезультатно тужатся изо всех сил над тазиком. Санитар, жуя карандаш, безучастно переводит взгляд со стрелки часов на предоставляемые ему то и дело образцы. В сомнительных случаях берет тазик и уходит советоваться с врачом.
— Знаешь, как я их надуваю? — спрашивает навестивший меня римлянин Пьеро Соннино, который здесь уже двадцать дней.
У Пьеро легкий энтерит. Он хорошо себя чувствует, отдыхает, толстеет, плюет на селекции и рассчитывает продержаться в Ка-бэ до весны, чего бы ему это ни стоило. Его метод заключается в том, чтобы во время дизентерийной проверки оказаться в паре с тем, кто действительно страдает поносом и может обеспечить ему стопроцентную гарантию. Когда подходит очередь, он (в обмен на хлеб или суп) предлагает поноснику сделку и, если тот соглашается, а санитар на секунду теряет бдительность, подменяет тазики в момент подачи, и дело сделано. Пьеро понимает, как рискует, однако пока все у него получается удачно.
Но жизнь в Ка-бэ — это не только фатальные моменты селекций, комические эпизоды дизентерийных проверок и контроля на вшивость, даже не сама болезнь. Ка-бэ — это место отдыха от физических перегрузок, поэтому те, в ком еще не погасла последняя искра сознания, там это сознание восстанавливают, приходят в себя и, пока тянутся долгие пустые дни, говорят не только о голоде и работе, но и о том, что с нами сделали, во что превратили, чего лишили. В санчасти, оказавшись на какое-то время в условиях относительного покоя, мы поняли, как хрупка человеческая личность: потерять ее легче, чем саму жизнь. Древние мудрецы, вместо того чтобы напутствовать нас: «Помни о смерти!», лучше бы предостерегли от гораздо более серьезной опасности, которая нам угрожает. Если бы отсюда, из-за лагерной колючей проволоки, мы имели возможность отправить послание свободным людям, оно звучало бы так: «Вы, живущие в своих домах, не допустите, чтобы с вами произошло то, что происходит здесь с нами».
Когда работаешь, непосильная работа поглощает тебя целиком, и нет времени думать; родной дом — всего лишь далекое воспоминание. В Ка-бэ мы хозяева своего времени; несмотря на запрет — ходим от нар к нарам, навещаем друг друга, говорим, говорим… Деревянный барак переполняется страданиями человеческими, словами, воспоминаниями, горем и болью…
5 — 2493 «Heimweh» называется по-немецки эта боль, красивое слово, оно означает «тоска по родине».
Чем все кончится — мы знаем. Воспоминания о мире по ту сторону лагеря не оставляют нас ни днем, ни ночью, мы с удивлением обнаруживаем, что не забыли ничего, что самые далекие эпизоды жизни всплывают из глубин нашей памяти, отдаваясь болью.
Но мы не знаем, как и когда это произойдет. Мы можем поправиться от своей болезни, избежать селекции, даже не обессилеть окончательно от работы и голода, а что потом? Здесь, вдали от проклятий и побоев, которыми нас осыпают, мы вновь становимся самими собой, обдумываем свое положение и тогда ясно осознаем, что назад мы не вернемся. Сюда нас привезли в опломбированных вагонах; мы видели, как ушли в никуда наши женщины и наши дети; превращенные в рабов, мы сами сотни раз маршировали с тупым усердием на работу и с работы, и наши души потухли задолго до наступления неведомого нам конца. Мы не вернемся. Никто не должен отсюда вернуться, никто не должен вместе с клеймом на своем запястье предъявить миру страшное свидетельство о том, во что здесь, в Освенциме, человек осмелился превратить человека.
Через двадцать дней рана на ноге практически зажила, и, к моему великому неудовольствию, из Ка-бэ меня выписали.
Процедура выписки проста, но мучителен и опасен процесс повторного вхождения в лагерную жизнь. Тот, у кого нет поддержки и связей, после выхода из санчасти ни за что не вернется в старый блок и в старую команду, а по непонятным соображениям обязательно будет помещен в другой барак и зачислен на другую работу. Мало этого, выздоровевший выходит из санчасти голым: одежда и обувь ему полагается «новая» (то есть не та, в которой он сюда пришел и которую оставил у входа), ее надо спешно привести в порядок, подогнать по себе, а это требует немалых усилий и средств. Снова приходится обзаводиться ложкой и ножом. Но что хуже всего — попадаешь в новую среду, где вокруг ни одного знакомого лица, где на тебя смотрят враждебно, как на чужака, где новый капо, от которого, пока не разберешься в его характере, не известно, чего и ждать.
Человеческая способность создавать себе нишу, отделяться от окружающих невидимой оболочкой, возводить защитный барьер даже в условиях очевидно безнадежных, поразительна, она требует особого исследования. Речь идет об умении приспособиться, о тонкой, частично бессознательной, частично сознательной работе по налаживанию отношений: вбить над головой гвоздь, чтобы вешать на него ночью свои башмаки, заключить с ближайшими соседями молчаливое соглашение о ненападении, разобраться в порядках и обычаях данного барака, данной команды и их придерживаться. Проведя такую работу, уже через несколько недель удается добиться определенного равновесия, определенной степени защиты в непредвиденных обстоятельствах, а это значит, что прижиться на новой почве удалось, пересадка прошла благополучно.
Однако человек, выписанный из Ка-бэ голым и почти всегда недолеченным, чувствует себя так, будто его выбросили в темное и ледяное космическое пространство. Штаны с него сваливаются, башмаки жмут, на куртке нет пуговиц. Он ищет помощи у окружающих, но встречает лишь повернутые к себе спины. Он беззащитен и беспомощен, как новорожденный, а завтра ему чуть свет шагать на работу.
Именно в таких условиях должен был оказаться я, когда санитар после долгой бюрократической волокиты вручил меня старосте сорок пятого блока. Я чуть не подскочил от радости: да это же блок Альберто, мне здорово повезло!
Альберто — мой лучший друг. Он на два года моложе меня, ему всего двадцать два, но никто из нас, итальянцев, не смог так быстро сориентироваться в новых обстоятельствах, как он. Альберто вошел в лагерь с высоко поднятой головой и до сих пор невредим и не сломлен. Он раньше всех понял, что в лагере — как на войне: он не пытался искать защитников, не терял времени на бесполезные жалобы и сочувствие к другим, а с первого же дня вступил в бой. Обладая умом и чутьем, он иногда рассчитывает свои действия, иногда нет, но все равно попадает в точку. Во французском он не силен, но схватывает все с полуслова, даже понимает, о чем говорят немцы и поляки. Сам разговаривает только по-итальянски и с помощью жестов, но все его понимают, все ему симпатизируют. Борясь за выживание, он ухитряется оставаться со всеми в дружеских отношениях, знает, кого следует подкупить, кого разжалобить, от кого держаться подальше, кому продемонстрировать силу.