Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас уже не меньше одиннадцати, это подтверждает оживленное хождение к ведру, которое стоит возле ночных дежурных. Речь о нашем позорном страдании, о нашем постыдном недуге: каждые два-три часа мы вынуждены вставать, чтобы отлить изрядную порцию жидкости, которую днем, в надежде утолить голод, влили в себя в виде супа. К вечеру от этой воды у нас опухают ноги, отекают глаза, наши расплывшиеся физиономии обретают черты сходства, а почки начинают интенсивно работать.
И если бы дело было только в том, чтобы дойти до ведра и вернуться обратно! По закону тот, кто добавил последние капли в уже наполненное ведро, идет выливать его в сортир. Еще по одному закону выход из барака в ночное время разрешается только в ночной одежде (рубашка и трусы), куртка с личным номером остается у ночных дежурных. Само собой разумеется, ночная вахта старается освободить от этой обязанности приятелей, земляков и придурков; что касается лагерных старожилов, то они в своем нежелании покидать тепло барака настолько отточили чутье, что могут, лежа на нарах, определить по звуку струи степень наполненности ведра и таким образом почти всегда избегают опасного момента, когда требуется его выносить. Вот и получается, что число кандидатов на вынос ведра в каждом бараке очень ограниченно, в то время как совокупное количество отлитых литров не меньше двухсот, следовательно, ходить с ведром в уборную приходится раз двадцать за ночь.
Из этого можно сделать вывод, что больше всех рискуем мы, новички и непривилегированные, когда нужда гонит нас к ведру: дежурные неожиданно выскакивают из своего угла, хватают тебя, записывают номер, выдают деревянные сабо и выгоняют с ведром на мороз. Полусонный, замерзший, ты тащишь в сортир это отвратительно теплое, задевающее голые икры ведро, а поскольку оно наполнено до самых краев, его содержимое при каждом движении расплескивается и неизбежно попадает тебе на ноги. По этой причине как ни омерзительна данная обязанность, но каждый из нас предпочитает, чтобы выполнить ее досталось ему самому, а не спящему с ним валетом соседу по нарам.
Так проходят наши ночи. Сон Тантала и сон, в котором мы пытаемся рассказать о наших страданиях, сплетаются с другими снами, населенными смутными образами: дневные муки — голод, побои, холод, физическая усталость, страх, униженность — превращаются ночью в череду невообразимых, бесформенных кошмаров, которые в обычной жизни мучают человека лишь при высокой температуре. Мы то и дело просыпаемся от этих кошмаров, содрогаясь всем телом, коченея от страха, а в ушах еще звучат злые окрики, грубые команды на чужом непонятном языке. Процессия, тянущаяся к ведру, и шлепанье босых ног по деревянному полу рождают в воображении образ другой, полной символического смысла процессии: это мы, серые и неотличимые друг от друга, маленькие, как муравьи, и большие, до звезд, тянемся плотной чередой по бескрайней равнине до самого горизонта, и несть нам числа. Это мы — то превращаемся в единую субстанцию, неспокойную массу, тонем и задыхаемся в ее липкой вязкости, то, с подступающей к горлу тошнотой, почти теряя сознание от головокружения, маршируем по кругу, у которого ни начала, ни конца. И так до тех пор, пока голод, холод или переполненный мочевой пузырь не направят наши сны по другому пути. Когда кошмар или физические страдания заставляют нас проснуться, мы тщетно пытаемся распутать чудовищный клубок, разъять его на отдельные составляющие и, защищая сон от их власти, отбросить за пределы памяти. Но едва наши глаза закрываются, мы ощущаем, как сознание, не способное к покою, вновь, помимо нашей воли, начинает работать: оно стучит и гудит, рождая призраков, рождая жуткие образы и безостановочно проецируя их серое расплывчатое изображение на экраны наших снов.
Но всю ночь, пока ты спишь, во время кошмара и когда пробуждаешься от него, тебя не оставляет ужасная мысль об утреннем подъеме; эта мысль настолько гнетущая, что мы, не имея часов, способны очень точно определять, сколько до него осталось. В зависимости от времени года час подъема меняется, но он всегда задолго до восхода солнца, и возвещает о нем долгим звоном лагерный колокол. По этому сигналу заканчивается ночная вахта, дежурные разминают ноги, потягиваются, зажигают в бараке свет и произносят свой ежедневный приговор: «Aufstehen!», а часто и по-польски: «Wstawac!»
Мало кого «Подъем!» будит. Это настолько горестный момент, что при его приближении даже самый крепкий сон улетучивается. Ночные дежурные знают это и потому никогда не произносят проклятую команду приказательным тоном, но всегда тихо и вкрадчиво, уверенные, что она не минует ничьих ушей, а будет услышана и выполнена.
«Wstawac!» — чужое слово камнем падает на дно каждой души, обманчивое ощущение тепла под одеялом, хрупкая броня сна — вся наша, пусть и мучительная, иллюзия ночного укрытия рушится; в одно мгновенье мы оказываемся безвозвратно, бесповоротно бодрствующими, чудовищно неприкрытыми и уязвимыми, выставленными на позор. Начинается день, обычный, как все дни, с холодом, голодом и физической усталостью, такой длинный, что, кажется, ему не будет конца, поэтому самое лучшее — сосредоточить все внимание и все помыслы на пайке серого хлеба, которая хоть и мала, но через час точно станет твоей, и целых пять минут, пока ты будешь ее жадно поедать, у тебя на нее будут законные права.
Команда «Wstawac!» поднимает бурю в бараке, он начинает ходить ходуном: все бешено суетятся, снуют туда-сюда, норовя одновременно заправить постель, натянуть на себя одежду и ни на секунду не выпустить из поля зрения вещи, чтобы их не украли. В воздухе поднимается плотное пыльное облако; самые проворные, орудуя в толпе локтями, пытаются первыми пробиться к сортиру и умывальне, пока туда не выстроилась очередь. Незамедлительно на сцене появляются подметальщики и с руганью выталкивают всех из барака.
Я тоже, заправив постель, одевшись, спускаюсь на пол и сую ноги в башмаки. Едва затянувшиеся за ночь раны открываются снова. Так начинается новый день.
До Резника со мной спал поляк — скромный, тихий, никто даже не знал, как его зовут. На обеих ногах у него были незаживающие язвы, и по ночам от него пахло болезнью. К тому же у него был слабый мочевой пузырь, и он просыпался и будил меня раз восемь — десять за ночь.
Однажды вечером он отдал мне на сохранение свои рукавицы и отправился в санчасть. Я надеялся, что блочный регистратор не вспомнит, что я остался на своих нарах в одиночестве, однако через полчаса, уже после отбоя, нары затряслись, и ко мне залез длинный рыжий тип с номером французов из Дранси.
Делить койку с длинным напарником — настоящее несчастье: теряешь несколько часов сна; мне же постоянно попадались именно такие. Сам я маленький, а два больших вообще бы не смогли уместиться на одних нарах. Тут же, правда, выяснилось, что, несмотря на свои размеры, Резник вовсе не такой уж плохой напарник: чистый, немногословный, вежливый, не храпит, за ночь встал раза два-три, не больше, причем осторожно, стараясь меня не беспокоить. На утро сам предложил заправить постель и сделал это быстро и хорошо. Надо сказать, что заправка постели — очень сложная, противная и к тому же рискованная процедура: тех, кто плохо заправляет постель (schlechte Bettenbauer), беспрерывно наказывают. Поэтому, когда мы уже стояли на площади для перекличек, я обрадовался, узнав, что Резника включили в нашу команду.