Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И первой к Джеку, конечно же, явилась Роза.
– Самайнтаун? – переспросил Джек, замерев возле окна. – Почему ты хочешь назвать город именно так?
Роза выпустила из рук мутовку, которую неистово вращала туда-сюда, пока подмороженные за ночь сливки в маслобойке не схватились хлопьями и не загустели. Пальцы ее раскраснелись, покрытые мозолями поверх мелких шрамов от шитья, и, будь у Джека язык, он бы неодобрительно им зацокал. Ведь ручки у Розы, рожденной в семье гофмейстера и дочери зажиточного купца, были нежными, не то что ее характер, но Джеку не хотелось, чтобы это когда‐нибудь менялось. Поэтому он подошел, мягко отодвинул уставшую и вспотевшую Розу от маслобойки и, усадив ее на стул, взялся за мутовку сам.
– Как ты можешь спрашивать такое? – словно рассердилась Роза, но нежная улыбка выдала ее. – Мы ведь встретились в Самайн! Теперь это мой любимый день в году.
Ох, взбивать масло оказалось сложнее, чем Джек думал. Ровно как и выносить поддразнивания Розы. Мутовка взбесилась, подпрыгнула на упругом, уже скомкавшемся и воздушном масле и едва не перевернула весь бочок. Джек отпустил ее и уставился треугольными прорезями на Розу. Та продолжала улыбаться, будто до сих пор не подозревала, какую власть над ним имеет.
– Только поэтому? – спросил Джек, и это был первый раз, когда он порадовался, что у него нет головы. По крайней мере, Роза не увидит его румянец, который Джек чувствует жаром где‐то в области шеи. – Не подумай, что я против, нет, это ведь твой город! Ты в праве называть его, как хочешь…
– Город наш, – поправила Роза, в этот раз и впрямь сердито. – Прошу тебя, сделай мне одолжение… Перестань всем говорить, будто это место основала я.
– Но…
– Джек. Я не хочу, чтобы ты лгал людям.
Таким голосом, как у Розы, можно было одинаково хорошо исполнять что колыбельные, что оперетты; нежный, певучий, он умел грубеть до звенящей стали, которую она выплавила в себе сама после пережитого позора и изгнания. Сейчас этот «позор», кстати говоря, беззаботно бегал за домом по лужайке, чернявый и курносый, больше похожий на своего отца, о котором Роза никогда не говорила, чем на нее саму. Джек слышал звонкий смех Доротеи, когда она ловила очередную бабочку в сачок, и видел в уголках тепло-карих глаз Розы те мелкие морщинки, которыми ее наградило столь раннее и трудное материнство в глухом лесу. За шесть лет она сильно изменилась, но больше внутренне, чем внешне.
– Я не лгу, – пробубнил Джек, снова возвращаясь к маслобойке. – Ты просто саму себя не ценишь.
– А ты меня ценишь несправедливо высоко. Я всего лишь ухаживаю за домом, Доротеей и шью одежду на заказ. Да, я вырезала пару городских табличек, читала молитвы над усопшими, пока у нас не появился пастырь… Но это ты стругал для них гробы и обустроил кладбище. Это ты строишь целые дома, ездишь в соседний город, до которого три дня пути, за семенами и пшеном, ведешь собрания, суды, выкапываешь колодцы, помогаешь всем желающим прижиться и найти себя… Волков и то ты отгоняешь, тоже сам!
– Последнее я делаю ненамеренно, – вздохнул Джек. – Они сами меня боятся и скулят. Это, между прочим, несколько обидно.
– Ты истинный основатель Самайнтауна, – продолжила Роза, одернув белые рукавчики на домашнем платье, прежде чем показательно сложить руки на груди. – Мне не нужно признание и извинения моей семьи, если ты думаешь об этом. Даже если до них дойдет молва, ничего это не изменит. По крайней мере, для меня. Мне важны только ты и Доротея, Джек. А теперь и наши жители, которых, кстати, тоже приводишь ты. Вернее будет сказать, притягиваешь.
– Вот это уже спорно, – хмыкнул он и, наконец‐то расправившись со сливками в бочонке – те задубели и дали жидкость, – принялся выгребать их в кадку, чтобы затем промыть на кухне колодезной водой и убрать куда‐нибудь в прохладу. Солнце, несмотря на вечную осень, что уже окончательно подчинила себе здесь все прочие сезоны, грело в окна их прежде маленького домика, к которому теперь пристроились амбар, второй этаж и богатый погреб.
Роза вздохнула, раздраженная упрямством Джека не меньше, чем Джек порой раздражался ее добротой к нему. Хотя и того и другого в них было поровну. Недаром соседи шутили, что они настолько схожи – оба мягкие снаружи и твердые внутри, но в глубине этой твердости, однако, снова мягкие, – что, наверное, и ругаться не знают как. На самом деле очень даже знали – ругались, да частенько, пускай и не всерьез. Джек всегда позволял Розе побеждать, и сейчас, когда она возразила, тоже:
– Я не знаю, как ты это делаешь, но открой дверь и выгляни на улицу. За те годы, что мы тут живем, на нас случайно набрело пятеро семей, три путника и два ликом будто бы дитя, да на самом деле старше меня втрое – так и не сказали, кстати, кто они… Но определенно все не-люди. Половина из тех, кто проживает здесь сейчас, мне даже по бабушкиным сказкам незнакома. С зеленой кожей, красной, с голубой… А кто‐то без нее вообще! И ты правда считаешь, что ты здесь ни при чем?
Стул скрипнул. Джек не повернулся, когда Роза подошла, – не смог: она обхватила сзади его тыкву и заставила смотреть перед собой, в окно с двумя многослойными шторками, которые Роза выкроила для уюта из своего старого передника, еще когда ходила на сносях. За годы и десятки стирок ткань из белой стала желтой – и весь лес, трава, равнина за ними пожелтели тоже. Будто выжег ее тот голубой огонь, что в стеклянном фонаре мигал Джеку с подоконника. Они с ним часто смотрели друг на друга, когда Джек ложился спать, расстелив под лестницей постель, и иногда он слышал, как тот шепчет: «Огонь такой же горит в тебе. Гаснет в фонаре, когда ты злишься, потому что вспыхивает ярче там, у тебя внутри. Вот почему путники сами в город тянутся – на свет его летят, как мотыльки. Изгнанники, чудаки, мертвецы, чужие всюду, как и ты. Ты светишь для них всех во тьме лесной и становишься опорой, как центр колеса для спиц».
Из-за этого шепота и мыслей, порожденных им, Джек иногда терял покой. Он не чувствовал себя каким‐то важным иль благословенным, каким его считала Роза, – он лишь больше ощущал себя потерянным. Мало того что не помнит ничего и головы лишился где‐то, так еще и притягивает к себе существ, которых никто другой не захотел бы видеть на своем пороге. Не