Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, кризис преодолен. Через две недели Гёте начинает переводить учение Теофраста о цвете, и состояние его здоровья уже позволяет ему принимать гостей и диктовать письма. Он называет это «повторным вступлением в жизнь»[1296]. Помимо Шиллера, к тем, кого он спешит известить о своем возвращении к жизни, относится и Шеллинг, заставший начало его болезни. «К сожалению, – пишет ему Гёте 1 февраля, – когда мы с Вами прощались, болезнь уже вступила в свои права, и я вскоре перестал осознавать свое состояние. Еще когда Вы были здесь, я отчетливо чувствовал, что мне недостает полной силы моих умственных способностей»[1297].
Гёте на удивление быстро восстанавливается после болезни, однако воспоминания о пережитой им близости смерти остается надолго. Для него это переживание становится важной вехой в жизни. Он приводит в порядок свои дела. Желая избавиться от обременительных занятий, он ищет покупателя для своего имения в Оберроссле, которое до сих не принесло ему ничего, кроме забот и неприятностей. Он начинает процедуру узаконивания Августа, чтобы тот был признан его наследником. В знак благодарности за участие и заботу друзей и знакомых он организует «кружок по средам», couer d'amour[1298], участники которого наслаждаются жизнью за непринужденной беседой, небольшими представлениями и чтениями, а также скромной закуской. Почти на три месяца Гёте уезжает на лечение в Бад-Пирмонт и в соседний Гёттинген, где он не упускает возможности поговорить с профессорами Гёттингенского университета о естественных науках и где студенты, среди которых находится и молодой Клеменс Брентано, приветствуют его криками «Виват!». Весть о тяжелой болезни Гёте и его счастливом выздоровлении достигла, разумеется, и этих мест. Повсюду его встречают как воскресшего из мертвых.
Поэтическое творчество отложено на неопределенное время. Гёте эта пауза дается нелегко, тем более что Шиллер в эти недели, наоборот, переживает чрезвычайно продуктивный период: вскоре после «Валленштейна» он заканчивает «Марию Стюарт» и «Орлеанскую деву», которые с большим успехом ставят в театрах по всей Германии. В Лейпциге во время приезда Шиллера наблюдалось настоящее столпотворение, отцы поднимали над толпой своих детей, чтобы те тоже могли лицезреть этого поэтического уникума. Гёте не завидовал славе и творческой плодовитости друга, однако это заставляло его острее чувствовать недовольство самим собой.
После пережитой им экзистенциальной цезуры Гёте, возвращаясь к жизни, испытывал сильную потребность прояснить для себя и произошедшие общественно-политические изменения, т. е. суть и последствия революционной эпохи, которая, как казалось, подходила к своему завершению с установлением власти Наполеона. К северу от Майна с 1795 года царил мир, Пруссия и другие страны, в том числе и Веймарское герцогство, соблюдали нейтралитет и наслаждались сравнительным покоем посреди взбудораженной Европы. Однако на юге по-прежнему шла война, и великий полководец Наполеон держал в страхе всю Европу. «Подождем, не порадует ли нас в будущем личность Бонапарта этим прекрасным и величественным явлением»[1299], – писал Гёте Шиллеру 9 марта 1802 года. Под «величественным явлением», которым Наполеон мог бы осчастливить европейское общество, подразумевалось преодоление революционной эпохи. В том же письме Гёте создает величественную метафору революции как природного явления: «В целом это – грандиозная картина ручьев и потоков, с естественной неизбежностью устремляющихся друг к другу со многих вершин и из многих долин и в конце концов вызывающих разлив большой реки и наводнение, в котором гибнут как те, кто предвидел его, так и те, кто о нем и не подозревал. В этой чудовищной эмпирии проявляется одна лишь природа и нет ничего из того, что нам, философам, так хотелось бы именовать свободой»[1300]. И лишь Наполеону, возможно, удастся подчинить эту «чудовищную эмпирию» законам формы и тем самым вдохнуть в нее ее собственный дух.
В те дни, когда Гёте пишет это письмо, он работает над пьесой, которая, как мы узнаем из «Анналов», стала для него «сосудом»[1301], вместившем в себя все, что он когда-либо думал и писал о французской революции. Речь идет о пьесе «Внебрачная дочь». Гёте задумал ее еще в конце 1799 года, но всерьез приступил к работе лишь после болезни, поначалу с большим трудом и в строжайшем секрете от всех. Даже Шиллер ничего не знал о новом произведении. В том, что он «не говорил о своей задумке, пока та не удалась», проявилось его старое «суеверие»[1302]. Изначально Гёте планировал написать трилогию, но в конечном итоге остановился на первой пье се, которая была завершена в марте 1803 года и с незначительным успехом под названием «Евгения» поставлена на сцене Веймарского театра 2 апреля.
Взяться за этот материал Гёте побудило знакомство с мемуарами Стефании фон Бурбон-Конти, внебрачной дочери принца Бурбона-Конти. Уже в то время было известно, что мемуары эти – не более чем фальсификация. Однако Гёте понравилась эта, по выражению Шиллера, сказка о социальном падении благородной особы в результате придворных интриг и коварства и о сохранении душевного благородства в трудные времена. Ее сюжет он и положил в основу своей пьесы.
Евгения, внебрачная дочь герцогского рода, лишенная титула и прав, учится терпеть лишения. Ей предоставляют право выбора: жить в бесплодной изоляции и обиде, но с гордым сознанием своего высокого происхождения, или же принять предложение от мужчины бюргерского сословия и жить хоть и инкогнито, но достойно. Она выбирает безвестность бюргерского существования и сохраняет благородство души, поначалу скрытое от людских глаз, а также надежду на то, что когда-нибудь внутренняя справедливость найдет воплощение во внешнем мире. Но прежде чем это происходит, они терпит лишения и блюдет свою честь. «Не иначе вершатся чудеса // Здесь, на земле, как по наитью сердца!»[1303] Как и в «Ифигении», человеческое здесь тоже сохраняется в замкнутой возвышенной натуре, огражденной от шума и суеты человеческого общества. Отсюда и размеренность стилизованной стихотворной речи, опять-таки как в «Ифигении», и в целом тщательно продуманная композиция пьесы, изящное переплетение мотивов и символов, придающее произведению нечто орнаментальное,