Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, ультраизм частично основывался на этой идее, на важности метафоры. Но для меня важнее было другое — я тогда почувствовал, что сам Мадрид есть не что иное, как метафора, точнее, что Мадрид это мир литературного диалога. Словно у людей не было других дел, кроме как думать о литературе. Конечно, я преувеличиваю свое впечатление. Но я имею в виду некоторых моих друзей того времени, имею в виду вечера с Кансиносом, Кансиносом, произносившим такие замечательные фразы, как «спокойствие вечера, после того как я посвятил целый день памяти людей».
Вспоминаю, как мы жили этими субботними вечерами Кансиноса и как обсуждали всевозможные литературные темы — свободный стих, метафору, прилагательное, классические формы стиха — и толковали об этом, как если бы в мире ничего иного не существовало; ну, разумеется, в мире не существует ничего иного, кроме того, что мы хотим в нем видеть. Теперь мир раздирают другие страсти, которые мне представляются менее благородными, чем страсть к поэзии, например страсть к политике, страсть к деньгам, которые не более чем иллюзия. Я знаю много богатых людей, и эти богатые люди, как правило, не более образованны, счастливы, разумны, чем остальные, — стало быть, трудиться ради денег абсурдно, трудиться ради славы абсурдно. Слава — всего лишь одна из форм забвения. Окончательная наша участь — забвение. Чего стоит жажда известности, один из грехов нашей эпохи, еще усугубляемый странным предрассудком, будто каждые двадцать четыре часа происходят важные события и будто надо о них знать? Любопытно, что этот предрассудок поддерживается как раз теми, кого он кормит, то есть теми, кто на следующий день публикует новые публикации, дабы заглушить предыдущие, — так что время превращается в некий ряд, некий палимпсест, где один текст закрывает другой, и так без конца. Я даже знаю людей, полагающих, что событие само по себе не реально — реальна публикация об этом событии. То, что не опубликовано, не существует. Думаю, тут сильно преувеличено значение печати — пожалуй, печать нам повредила. В Средние века было мало книг, но, как сказал Честертон, «человек мог в любую минуту остановиться в созерцании, мог созерцать глубокий и светоносный рудник Аристотеля». И напротив, теперь столько газет, столько книг, что читать нам некогда. Шопенгауэр сказал: «Вместе с книгой должны были бы продавать время, необходимое для ее прочтения». Я прибавил бы, что мы все смешиваем, я сам смешиваю владение книгой — которая, в конце концов, только вещь среди других вещей, призма среди других призм — с прочтением книги. К тому же мне некогда ее прочитать, потому что я покупаю другую.
Было бы куда лучше для нас, если бы мы могли возвратиться в эпоху рукописей. В те времена, если что-то переписывали, так лишь потому, что это стоило того, а распространение копий было медленным и затруднительным. Ныне же все публикуется, или нам кажется, что публикуется, вернее сказать, все печатается, но, возможно, это всего лишь иллюзия. Кое-кто объяснял молчание Шекспира в его последние годы, когда он забыл о том, что был Гамлетом, Макбетом, Дездемоной, леди Макбет, и возвратился в родной город, тем, что он знал: его произведения представляют в театре, и для него это и была известность.
Теперь же известность не мыслят вне печатного слова — как правило, с опечатками. Вспоминаю также моменты иронии Кансиноса, хотя на них он был скуп, — возможно, потому, что поводов было слишком много. Вспоминаю одного поэта, «чье имя не хочу упоминать», подарившего ему книжку своих стихов. Называлась она — здесь я могу это сказать, и в Буэнос-Айресе вряд ли вспомнят автора — «Музыка в стихах». Кансинос взял книжку, полистал, прочитал страницу, слегка покачал головой, прочитал другую, опять покачал головой, третью, повторилось то же, и тогда поэт сказал: «Да ну, Рафаэль, вы же читаете самые слабые стихи!» На что Кансинос ответил: «Да, мне и впрямь не очень повезло». Он положил книжку на стол, и мы продолжили разговор на более важные темы. Была у Кансиноса эта андалусская учтивость, мешавшая ему поддаться соблазну высказаться прямо, но даже и так он высказался. Изящно было то, что в учтивой форме он высказал нечто не слишком учтивое: «Да, мне и впрямь не очень повезло!» — и положил книжку на стол.
Ну вот, вернулся я в Буэнос-Айрес и привез туда из Мадрида ультраизм, кроме некоторых других вещей, например произведений Кансиноса. Но мне еще пришло в голову основать Ультраистскую школу, и эта школа, думаю, была совершенно нежизнеспособной, если не считать того, что она вселила в нас страсть, подобную мадридской. Наши находки были достаточно слабыми, например: «Трубы пишут дымом буквы на грифельной доске неба». Конечно, такое достойно забвения. И еще: «Трамваи, с ружьем на плече, спорят с троллейбусами». Это еще хуже. Могу сознаться — я никому этого не говорил, — что я автор