Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но нет выхода, нет чуда, нет никакой правды. Панцирь, броня. С того самого удушливого дня, когда все началось, когда все остановилось. Ты идешь, обтирая грязные стены черных улиц, упираясь правой рукой в камень арок, в кирпич фасадов. Ты садишься на парапет набережной, болтая ногами над Сеной, часами смотришь на едва ощутимое завихрение воды, образующееся у опоры моста. Ты вынимаешь четырех тузов из пятидесяти двух разложенных карт. Сколько раз ты делал одни и те же ущербные жесты, следовал по одним и тем же маршрутам, которые тебя никогда никуда не приводили? У тебя нет другого спасения, кроме твоих скудных убежищ, твоего глупого терпения, тысячи и одного поворота, который каждый раз возвращает тебя на твою исходную точку. От скверов к музеям, от кафе к кинотеатрам, от набережных к садам, залы ожидания на вокзалах, холлы больших гостиниц, универмаги, книжные магазины, галереи живописи, переходы метро. Деревья, камни, вода, облака, песок, кирпич, свет, ветер, дождь — имеет значение лишь твое одиночество: что бы ты ни делал, куда бы ты ни шел, все, что ты видишь, не имеет значения; все, что ты делаешь, — тщетно; все, что ты ищешь, — ложно. Существует лишь одиночество: всякий раз ты встречаешься с ним — привечающим или враждебным — лицом к лицу; всякий раз ты остаешься один — растерянный или потерянный, нетерпеливый или отчаявшийся — беспомощный.
Ты зарекся говорить, и тебе ответствует тишина. Но все те слова, тысячи, миллионы слов, которые перестали звучать в твоих устах, бессвязные речи, любовные фразы, радостные крики, глупый смех, когда ты сумеешь их обрести?
Отныне ты живешь под ужасным гнетом тишины. Но ведь ты сам хотел стать молчаливее всех?
В твою жизнь вошли чудовища, крысы, твои двойники, твои братья. Десятки, сотни, тысячи чудовищ. Ты их признаешь, узнаешь по едва уловимым признакам, по их молчанию, по их незаметным исчезновениям, по их скользящему, зыбкому, испуганному взгляду, который они отводят, встречаясь с твоим. Свет все еще горит в чердачных окнах их жалких каморок. В ночи раздаются их шаги.
Крысы не разговаривают друг с другом, не смотрят друг на друга при встрече. А эти лица без возраста, эти хрупкие, вялые силуэты, эти округлые серые спины, ты чувствуешь их рядом каждую минуту, ты следуешь за их тенями, ты сам — их тень, ты не покидаешь их притонов, их приютов, у тебя те же убежища, те же укрытия, воняющие моющими средствами районные кинотеатры, скверы, музеи, кафе, вокзалы, метро, холлы. Как и ты, они безнадежно сидят на скамейках, непрерывно рисуют и стирают на пыльном песке все тот же несовершенный круг, читают газеты, найденные в мусорных корзинах; они — бродяги, которых не останавливает никакая непогода. У них те же маршруты, что и у тебя, такие же тщетные, такие же затянутые, такие же отчаянно запутанные. Как и ты, они застывают перед картой на станциях метро, сидят на парапетах набережных и едят хлеб, запивая молоком.
Изгнанные, отверженные, исключенные, они несут на себе невидимую звезду. Они идут, касаясь стен, склонив голову, сгорбившись, цепляясь судорожными пальцами за камни фасадов, усталой походкой побежденных, походкой поверженных в прах.
Ты следишь за ними, ты выслеживаешь их, ты ненавидишь их: чудовища, забившиеся по своим каморкам, чудовища в растоптанных туфлях, таскающиеся по вонючим рынкам, чудовища с мерзкими миножьими глазами, чудовища с механическими движениями, чудовища, заговаривающие сами себя.
Ты общаешься с ними, ты сопровождаешь их, ты прокладываешь себе путь среди них: лунатики, грубияны, старики, дебилы, глухонемые в беретах, надвинутых на брови, пьяницы, маразматики, что отхаркиваются и пытаются унять трясущиеся щеки и дрожащие веки, крестьяне, затерянные в большом городе, вдовы, притворщики, предки, старьевщики.
К тебе пришли, тебя схватили за руку. Словно ты, незнакомец, затерянный в своем собственном городе, мог столкнуться лишь с такими же незнакомцами; словно на тебя, одиночку, напали все остальные одиночки. Словно на какой-то миг — только для того, чтобы за одной и той же стойкой выпить по бокалу красного вина, — могли встретиться лишь те, что никогда не разговаривают с другими, лишь те, что говорят сами с собой. Сумасшедшие старики, спившиеся старухи, спятившие мечтатели, изгои. Они цепляются за отворот твоего пиджака, за пуговицу, за рукав, они дышат тебе в лицо.
Со своими заискивающими улыбками, рекламными проспектами, газетами, флагами к тебе, семеня, подступают жалкие борцы за великие идиотские идеи: высохшие мумии, объявляющие войну полиомиелиту, раку, трущобам, нищете, параличу, глухоте; печальные барды, собирающие подаяние для товарищей; сироты — жертвы насилия, продающие самодельные салфетки; остервенелые вдовы, защищающие домашних животных. К тебе пристают, тебя удерживают, тебя вовлекают; каждый выкрикивает тебе в лицо свою жалкую правду, свои вечные вопросы, свои добрые дела, свой истинный путь. Люди-сэндвичи истинной веры, которая спасет мир. Придите к Нему, страждущие. Ведь сказал Иисус: «Пусть слепые думают о зрячих».
Заики с лицами землистого цвета и протертыми воротничками рассказывают тебе свою жизнь, свои тюрьмы, приюты, больницы, мифические путешествия. Старые учителя начальной школы, намеренные реформировать орфографию, пенсионеры, верящие в самолично разработанную идеальную систему переработки макулатуры, стратеги, астрологи, искатели подземных ключей, врачеватели, свидетели, все те, кто живет своей идеей фикс; отбросы, отходы, безобидные и выжившие из ума чудовища, над которыми подтрунивают хозяева бистро, наливая им до краев полный бокал, который те не могут донести до рта, старые вешалки для салопов, что лакают «Мари Бризар»,[12]стараясь сохранить собственное достоинство.
И все остальные, самые противные, блаженно довольные, ушлые, самодостаточные, самоуверенные, снисходительно улыбающиеся, ожиревшие и все же юношески задорные, молочные лавочники, гордые орденоносцы, хмельные гуляки, набриолиненные гопники, граждане с солидным достатком, законченные недоумки. Сильные в своих законных правах чудовища, которые тебя призывают в свидетели, разглядывают, окликают. Чудовища с многодетными семьями, с детьми-чудовищами, с собаками-чудовищами; тысячи чудовищ, сдерживаемых красным светом светофора; визжащие самки чудовищ; чудовища с усами, в жилетах, в подтяжках, чудовища-туристы, пачками вываливаемые перед уродливыми памятниками, чудовища в воскресных нарядах, чудовищная толпа чудовищ.
Ты бредешь, но толпа тебя уже не несет, ночь тебя уже не защищает. Ты идешь, опять и снова, неутомимый, бессмертный ходок. Ты ищешь, ты ждешь. Ты бродишь по ископаемому городу: нетронутые белые камни разрушенных фасадов, застывшие урны, пустые стулья, на которых сидели консьержи; ты бродишь по мертвому городу: строительные леса, заброшенные у развороченных зданий, мосты, скрытые туманом и дождем.
Тлетворный город, скверный город, мерзкий город. Тоскливый город, тоскливые огни на тоскливых улицах, тоскливые клоуны в тоскливых мюзик-холлах, тоскливые очереди перед тоскливыми кинотеатрами, тоскливая мебель в тоскливых магазинах. Черные вокзалы, казармы, ангары. Череда мрачных кафе вдоль Больших бульваров, ужасные витрины. Город шумный или пустынный, бледный или истеричный, город развороченный, разграбленный, заляпанный, город, ощетинившийся запретами, решетками, оградами, скважинами. Город-трупоприемник: смердящие вестибюли, трущобы, загримированные под просторные жилые зоны, опасные кварталы в сердце Парижа, невыносимо мерзкие полицейские бульвары Османн, Мажента, Шарон.