Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда ты похож на корову. Твои выпученные глаза не выражают никакого интереса к тому, на что они смотрят. Ты видишь себя в зеркале, и это не вызывает у тебя никакого чувства, даже того, что могло бы родиться просто по привычке. Это говяжье отражение — которое ты по опыту уже научился идентифицировать как самый верный образ твоего лица, — кажется, не испытывает к тебе ни симпатии, ни признательности, как если бы оно не признавало тебя вовсе или, скорее, как если бы, признав, старалось не выказывать никакого удивления. Ты не можешь всерьез полагать, что оно на тебя обижено, ни даже предполагать, что оно думает о чем-то другом. Подобно корове, камню или воде, ему просто нечего тебе сказать. Оно смотрит на тебя из вежливости, только потому, что ты смотришь на него.
Ты оттягиваешь уголки глаз, чтобы выглядеть как китаец, ты таращишь глаза, примеряешь гримасы: одноглазый со скошенным ртом, обезьяна с языком, заведенным под верхнюю или нижнюю губу, втянутые щеки, надутые щеки; косоглазая или криворожая, корова в расколотом зеркале позволяет делать с собой все, что угодно, и ни на что не реагирует. Ее покорность до такой степени очевидна, что сначала это тебя успокаивает, затем беспокоит, а под конец чуть ли не тревожит. Ты можешь потупить взор перед человеком или перед кошкой, потому что человек или кошка на тебя смотрят и их взгляд — оружие (возможно, доброжелательность во взгляде — оружие самое страшное, ибо она способна тебя обезоружить, тогда как ненависти это было бы не под силу); нет ничего нелепее, чем взор, потупленный перед деревом, перед коровой или перед своим отражением в зеркале.
Некогда в Нью-Йорке, в нескольких сотнях метров от молов, о которые разбиваются последние волны Атлантики, один человек довел себя до смерти. Он был писцом в нотариальной конторе. Скрытый перегородкой, он сидел за своим столом и не двигался. Он питался имбирными сухарями. Он смотрел в окно на почерневшую кирпичную стену, до которой мог почти дотянуться рукой. Было бесполезно требовать от него чего бы то ни было, перечитать текст или сходить на почту. На него не действовали ни угрозы, ни мольбы. Под конец он почти ослеп. Его пришлось выгнать. Он обосновался на лестничной площадке. Его посадили в тюрьму, он уселся посреди тюремного двора и отказался от пищи.
Ты не умер, но и не стал мудрее.
Ты не подставлял свои глаза палящему солнцу.
Два старых отставных актера[13]не приходили к тебе, не приставали к тебе, не сливались с тобой в единое целое так, что было невозможно погубить одного из вас, не уничтожив двух остальных.
Над тобой не нависали сострадательные вулканы.
Какое чудесное изобретение — человек! Он может дышать на свои руки, чтобы их согреть, и дуть на суп, чтобы его остудить. Он может бережно, если не чувствует сильного отвращения, ухватить большим и указательным пальцем любое жесткокрылое насекомое. Он может выращивать растения и получать из них пищу, одежду, наркотические средства и даже духи, которые будут перебивать его неприятный запах. Он может отливать металлы и делать из них кастрюли (что не под силу обезьяне).
Сколько образцовых историй превозносят твое величие, твое страдание! Сколько Робинзонов, Рокентенов, Мерсо и Леверкунов![14]Заработанные баллы, красивые образы, лживые заверения: все это неправда. Ты ничего не познал, ты не смог бы ни о чем свидетельствовать. Все это неправда, не верь им, не верь мученикам, героям, авантюристам!
Лишь глупцы все еще говорят всерьез о Человеке, о Животном, о Хаосе. Ради выживания даже самое ничтожное насекомое тратит столько же, если не больше, энергии, чем это потребовалось какому-то авиатору — причем горделиво принадлежавшему какой-то Компании, навязавшей ему непосильный график полетов, — для того, чтобы перелететь далеко не самую высокую гору на планете.
В своем лабиринте крыса способна на настоящие достижения: если к клавиатуре пианино или к пюпитру органа хитроумно подключить педали, на которые она должна нажимать для получения своей пищи, можно добиться, чтобы животное пристойно исполнило «Иисус, укрепи меня в радости», и совсем не возбраняется верить, что от этого оно получит высшее наслаждение.
Но ведь перед тобой, жалким Дедалом, не было никакого лабиринта. Ложный пленник, твоя дверь оставалась открытой. Не было ни стража перед дверью, ни начальника охраны в конце коридора, ни Великого Инквизитора у калитки в сад.
Выражение «опуститься на самое дно» ничего не значит. Оно вовсе не значит дно отчаяния, ненависти, алкогольного упадка, горделивого одиночества. Слишком красивый образ ныряльщика, сильно отталкивающегося ногой и всплывающего на поверхность, может — если потребуется — напомнить тебе, что павший имеет право на все почести: Божественное милосердие осеняет его точно так же, как небожителей, которым Он дает пищу. Грешники, как и ныряльщики, призваны для отпущения грехов.
Но никакая блуждающая «Рахиль» не подбирала тебя с чудом сохранившегося обломка «Пекода»[15]для того, чтобы ты, еще один сирота, в свою очередь смог свидетельствовать.
Твоя мать не зашивала твою одежду. Ты не собираешься в тысячный раз поверять опыт реальностью, ты не берешься выковывать в кузнице своей души так и не сформированное сознание своей расы.
Никакой античный пращур, никакой античный ремесленник не поможет тебе сегодня, как не поможет тебе никогда.
Ты ничему не научился и понял лишь то, что одиночество и безразличие ничему не учат: это было обманом, чарующей и увлекающей в ловушку иллюзией. Ты был одинок, вот и все, и ты хотел защититься; ты хотел, чтобы между миром и тобой все пути были отрезаны. Но ты — такая малость, а мир — такое громкое слово: все это время ты лишь бродил по большому городу, проходил километры вдоль фасадов, витрин, парков и набережных.
Безразличие бесполезно. Ты можешь хотеть или не хотеть, это не важно! Играть или не играть в электрический бильярд; все равно кто-то просунет монетку в двадцать сантимов в щель автомата. Ты можешь верить, что, поглощая каждый день одну и ту же пищу, ты совершаешь решительный поступок. Но твой отказ бесполезен. Твоя нейтральность ничего не значит. Твоя инертность так же тщетна, как и твой гнев.
Ты думаешь, что безразлично проходишь вдоль проспектов, плывешь по течению внутри города, бредешь вслед толпе, прерываешь игру теней и трещин.
Но ничего не произошло: никакого чуда, никакого взрыва.
Каждый, в свою очередь, отжитый день лишь еще больше разъедал твое терпение, лишь еще больнее обнажал лживость твоих смехотворных усилий. Чтобы что-то произошло, время должно было бы остановиться окончательно, но ни у кого нет сил бороться со временем. Ты мог мошенничать, выигрывать какие-то крохи, секунды: но колокола Сен-Рок, смена огней светофора на углу улиц Пирамид и Сент-Оноре, ожидаемое падение капли воды из крана в коридоре никогда не переставали отмерять часы, минуты, дни и времена года. Ты мог делать вид, что забыл о времени, ты мог бродить ночью, спать днем. Ты так никогда и не сумел обмануть его по-настоящему.