Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начало моей гимназической жизни было столь ужасно, как я иожидать не мог. Первый городской вечер был таков, что мнилось: все кончено! Но,может, еще ужаснее было то, что вслед за этим очень быстро покорился я судьбе,и жизнь моя стала довольно обычной гимназической жизнью, если не считать моейне совсем обычной впечатлительности. Утро, когда мы с Глебочкой в первый разпошли в гимназию, было солнечное, и уже этого одного было достаточно, чтобы мыповеселели. Кроме того, как нарядны мы были! Все с иголочки, все прочно, ловко,все радует: расчищенные сапожки, светло-серое сукно панталон, синие мундирчикис серебряными пуговицами, синие блестящие картузики на чистых стриженныхголовках, скрипящие и пахнущие кожей ранцы, в которых лежат только вчеракупленные учебники, пеналы, карандаши, тетради… А потом — резкая и праздничнаяновизна гимназии: чистый каменный двор ее, сверкающие на солнце стекла и медныеручки входных дверей, чистота, простор и звучность выкрашенных за лето свежейкраской коридоров, светлых классов, зал и лестниц, звонкий гам и крик несметнойюной толпы, с каким то сугубым возбужденьем вновь вторгшейся в них послелетней' передышки, чинность и торжественность первой молитвы перед ученьем всборной зале, первый развод «попарно и в ногу» по классам, — ведет и,командуя, бойко марширует впереди настоящий военный, отставной капитан, —первая драка при захвате мест на партах и наконец первое появление в классеучителя, его фрака с журавлиным хвостом, его сверкающих очков, как быизумленных глаз, поднятой бороды и портфеля под мышкой… Через несколько днейвсе это стало так привычно, словно иной жизни и не было никогда. И побежалидни, недели, месяцы…
Учился я легко; хорошо только по тем предметам, которыеболее или менее нравились, по остальным — посредственно, отделываясь своейспособностью быстро все схватывать, кроме чего-нибудь уж очень ненавистного,вроде аористов. Три четверти того, чему нас учили, было ровно ни на что нам ненужно, не оставило в нас ни малейшего следа и преподавалось тупо, казенно.Большинство наших учителей были люди серые, незначительные, среди нихвыделялось несколько чудаков, над которыми, конечно, в классах всячески потешались,и два-три настоящих сумасшедших. Один из них был замечателен: он был страшномолчалив, страдал боязнью грязи жизни, людского дыхания, прикосновения, ходилвсегда по середине улицы, в гимназии, сняв перчатки, тотчас вынимал носовойплаток, чтобы только через него браться за дверную ручку, за стул передкафедрой; он был маленький, щуплый, с великолепными, закинутыми назадкаштановыми кудрями, с чудесным белым лбом, с удивительно тонкими чертамибледного лица и недвижными, темными, куда-то в пустоту, в пространство печальнои тихо устремленными глазами…
Что еще сказать о моих школьных годах? За эти годы я измальчика превратился в подростка. Но как именно совершилось это превращение,опять один Бог ведает. А внешне жизнь моя шла, конечно, очень однообразно ибуднично. Все то же хождение в классы, все то же грустное и неохотное ученье повечерам уроков на завтра, все та же неотступная мечта о будущих каникулах, всетот же счет дней, оставшихся до святок, до летнего отпуска, — ах, если быпоскорей мелькали они!
Вот сентябрь, вечер. Я брожу по городу, — меня не смеютсажать учить уроки и драть за уши, как Глебочку, который становится всеозлобленней и поэтому все ленивей и упрямее. В душе грусть о промелькнувшемлете, которое, казалось, будет бесконечным и сулило осуществление тысячи самыхчудесных планов, грусть своей отчужденности от всех, кто идет, едет по улице,торгует на базаре, стоит в рядах возле лавок… У всех свои дела, свои разговоры,все живут своей привычной жизнью взрослых людей, — не то, что одинокий игрустный гимназист, еще не принимающий в ней никакого участия. Город ломится отсвоего богатства и многолюдства: он и так богат, круглый год торгует с Москвой,с Волгой, с Ригой, Ревелем, теперь же и того богаче — с утра до вечера везет внего деревня все свои урожаи, с утра до вечера идет по всему городу ссыпкахлеба, базары и площади завалены целыми горами всяких плодов земных. То и деловстречаешь мужиков, которые спешат по середине улицы с громким говоромдовольных, отдыхающих людей, обделавших наконец все свои городские дела, ужедернувших по шкалику и теперь, на ходу, по дороге к своим телегам, закусывающих«подрукавничком». С оживленным говором идут по тротуарам и те, что весь деньобрабатывали этих мужиков, — загорелые, запыленные, вечно бодрыемещане-перекупщики, с утра выходящие в город навстречу мужикам, друг у друга ихперебивающие и потом разводящие за собой по базарам и лабазам; они тожеотдыхают теперь, направляются по трактирам попить чайку. А прямая, как стрела,Долгая улица, ведущая вон из города, к острогу и монастырю, тонет в пыли ислепящем блеске солнца, заходящего как раз в конце ее пролета, и в этом пыльномзолоте течет поток идущих и едущих, возвращающихся с рысистых бегов, которымитоже знаменит город, — и сколько тут франтов из всяких писцов иприказчиков, сколько барышень, разряженных точно райские птицы, сколькощегольских шарабанов, в которых красуются перед народом толстозадые купчики,сидя рядом со своими молодыми женами и сдерживая своих рысачков! А в соборезвонят ко всенощной, и бородатые, степенные кучера везут в тяжелых и покойныхколясках, на раскормленных лошадях, старых купчих с восковыми свечами в руках,поражающих или желтой пухлостью и обилием драгоценностей, или гробовой белизнойи худобой…
Вот «табельный» день, торжественная обедня в соборе. Нашкапитан, перед тем как вести нас, собравшихся во дворе гимназии, осматриваеткаждую нашу пуговицу. Учителя — в мундирах, в орденах, в треуголках. Идя поулицам, мы с удовольствием чувствуем, что прохожие смотрят на нас как на что-токазенное, полувоенное, принимающее непосредственное участие во всем том параде,которым должен быть ознаменован этот день. К собору отовсюду сходятся исъезжаются другие «ведомства», то есть опять мундиры, ордена, треуголки, жирныеэполеты. Чем ближе собор, тем звучнее, тяжелее, гуще и торжественнее гулсоборного колокола. Но вот и паперть — «шапки долой!» — и теснясь, расстраиваяряды, мы вступаем в прохладное величие широко раскрытого портала, итысячепудовый звон ревет и гудит уже глуше, над самой головой, широко иблагостно-строго встречая, принимая и покрывая тебя. Какое многолюдство, какоегрузное великолепие залитого сверху до низу золотом иконостаса, золотых ризпричта, пылающих свечей, всякого чина, теснящегося возле ступеней амвона,устланного красным сукном! Для отроческого сердца было все это нелегко: головамутилась от длительности и пышности службы, от этих чтений, каждений, выходов ивыносов, от зычного грома басов и сладких альтовых замираний на клиросе,изысканно щеголяющем то мощью, то нежностью, от горячей и жуткой плотностибольших тел, со всех сторон надвинувшихся на тебя, от вида до ужаса скованнойсвоим коротким мундиром и серебряным поясом кабаньей туши полициймейстера,возвышающегося прямо над тобою…
По вечерам в такие дни город багрово пылал, дымился и вонялплошками, расставленными по тротуарам, дома, украшенные флагами, горели втемноте огненно-сквозными вензелями и коронами, — это, среди моих первыхгородских впечатлений, одно из самых памятных. Тогда в городе бывало большоегулянье. И вот сын Ростовцева, — он был тоже гимназист,шестиклассник, — однажды взял нас с Глебочкой на такое гулянье в городскойсад, и меня поразила несметная, от тесноты медленно двигающаяся по главнойаллее толпа, пахнущая пылью и дешевыми духами, меж тем как в конце аллеи, всияющией цветными шкаликами раковине, томно разливался вальсом, рычал и гремелво все свои медные трубы и литавры военный оркестр. Ростовцев в этой аллеевдруг остановился, лицом к лицу столкнувшись с хорошенькой барышней, шедшейнавстречу нам с подругами, и, покраснев, шутя щелкнул каблуками и отдал ейчесть, а она вся озарилась под своей затейливой шляпкой откровенно-радостнойулыбкой. Перед раковиной, на площадке, бил среди большого цветника, орошая егопрохладным водяным дымом, раскидистый фонтан, и мне навсегда запомнилась егосвежесть и прохладный, очаровательный запах обрызганных им цветов, которые, какя узнал потом, назывались просто «табак»: запомнились потому, что этот запахсоединился у меня с чувством влюбленности, которой я впервые в жизни был сладкоболен несколько дней после того. Это благодаря ей, этой уездной барышне, я досих пор не могу без волненья слышать запах «табака», а она и понятия не имеланикогда обо мне и о том, что я всю жизнь вспоминал от времени до времени и ее,и свежесть фонтана, и звуки военной музыки, как только слышал этот запах…