Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наступил вечер. Утомленная дорогой Луиза хотела лечь пораньше. Молодые люди простились с мадам Бетурнэ, и Жан проводил Луизу до дверей ее комнаты. На пороге Луиза наклонилась к жениху и тихо шепнула:
– Жан, вы молитесь вечером?
Молодой человек с улыбкой ответил, что изредка исполняет этот долг, чаще же всего ограничивается одним благим намерением.
– Ну, так сегодня, войдя в свою комнату, вы станете на колени… Впрочем, нет, сделайте это лучше сейчас, у меня!
Луиза подвела жениха к своей кровати и, положив руку ему на плечо, заставила его опуститься на колени. Он подчинился и, охваченный невольным умилением, наклонил голову.
– Услышь меня, благодатная Мария, – начала Луиза и остановилась.
Жан старался вспомнить забытые слова молитвы и, с помощью Луизы, которая подсказывала ему, когда он останавливался, прочел ее до конца.
Луиза взяла его за руку и прибавила:
– Молим Тебя, Пресвятая Дева, сделай, чтобы ничто не помешало нашему союзу и чтобы потом мы были счастливы…
Жан послушно повторил за нею эти слова. Его охватила безграничная нежность к этой девушке, видевшей свое счастье только в нем.
Она проводила его до двери и, когда он дошел до поворота лестницы, послала ему воздушный поцелуй.
Войдя в свою комнату, Жан закурил сигару и отворил окно. Комната быстро наполнилась холодным ночным туманом, но Жан привык не обращать внимания на такую погоду и во всякое время года выкуривал свою сигару на корабельном мостике, распахнув сюртук, подставляя грудь свежему ветру и чувствуя, как от этой освежающей струи по его жилам разливается живительная бодрость.
Выкурив сигару, он закрыл окно, но его мысли не рассеялись вместе с клубами синего дыма, и глубокая морщина между бровями не разгладилась. Через две минуты он уже был в постели и раскрыл свою любимую книгу: «Путевые впечатления» Гейне, которая всегда сопровождала его в его странствиях по белу свету. Некоторые страницы он знал наизусть и все-таки любил их перечитывать.
Сегодня он читал следующее:
«Но прекрасная Гедвига любила меня, потому что, как только я приближался, ее голова склонялась к земле, волосы падали на лоб, а блестящие глаза, прикрытые их черными прядями, сияли, как звезды на темном небе… Я слышал однажды, как она молилась пред маленьким образом Пресвятой Девы с золотыми украшениями, висевшим в нише над дверью и освещенным лампадкой; я сам слышал, как она просила Богородицу не позволять мне всюду лазить и купаться после выпивки… Я, конечно, влюбился бы в эту красивую девушку, если б она была равнодушна ко мне, но я остался равнодушен к ней, потому что она любила меня… Мадам, если вы желаете быть любимой мной, вы должны обращаться со мной, как с собакой…»
Жан закрыл книгу и задул свечу.
Эту ночь бедная Шоншетта провела в лазарете. Проснувшись на следующее утро после отъезда Луизы, она почувствовала такую тяжесть в голове, точно та была налита свинцом; руки у нее горели, а ноги были холодны как лед. Шоншетта попробовала встать, но едва лишь спустила ноги с кровати, как упала без сознания. Ее отнесли в лазарет. Доктор предположил было скарлатину, но ошибся: уже на следующий день у девочки не было ни жара, ни бреда; однако она не поправлялась, чувствуя все время страшную усталость, чередовавшуюся с сильным нервным возбуждением.
Следующие ночи Шоншетта совершенно не спала. Какие это были бесконечные ночи. Днем ее навещали маленькие подруги, время от времени к ней заглядывали сестры. Но около семи часов, после ужина, к которому она почти не прикасалась, лазарет погружался в мертвое молчание. Ставни закрывались, и в комнате разливался мягкий свет лампадки. В половине восьмого из часовни до слуха Шоншетты долетал неясный шепот общей вечерней молитвы тех из выздоравливающих, которым разрешено было вставать; потом снова наступала тишина. В восемь часов в маленькой комнате на три кровати, где лежала Шоншетта, появлялась старшая из лазаретных сестер, делавшая свой вечерний обход. Шоншетта, которую с наступлением сумерек охватывало страстное желание плакать, закрывала глаза, притворяясь спящей. Сестра подходила к постели, окидывала внимательным взором лежавшую перед ней бледную девочку с черными ресницами, оттенявшими опущенные веки, и с черными локонами, выбивавшимися из-под ночного чепчика, и удалялась неслышной походкой монахини. Затем наступали однообразные, медленно тянувшиеся часы ночи, не приносившие Шоншетте ни малейшего намека на сон. Иногда, закрыв глаза, она воображала, что лежит мертвая в гробу и что никогда-никогда больше не проснется; тогда она вздрагивала, и ее сердце сжималось. Временами в деревянной панели слышался треск, по паркету быстро пробегала мышка, – и снова наступала тишина.
Лежа с закрытыми глазами, Шоншетта давала волю своей фантазии: ее мысли переносились от большого парижского дома, где о ней очень тревожились и откуда Дина, занятая уходом за больным Дюкателем, только изредка могла приезжать к ней, – в Супиз, в Локневинэн, где была ее подруга. Луиза писала ей, как обещала; тон ее писем с каждым разом становился все серьезнее; сквозь уверения в счастье проскальзывала плохо скрытая тревога. Теперь они с Жаном были обручены.
«Это была простая и трогательная церемония, – написала молодая девушка в последнем письме, – несколько зажженных свечей, наш кюре в облачении… кольцо, надетое на палец, обычный поцелуй обрученных…»
Обо всем этом думала и передумывала Шоншетта, бессильная отогнать от себя милые образы. Только, когда воспитанницы с шумом покидали свои спальные комнаты, и кругом становилось совсем тихо, она забывалась легким сном. Когда же в комнату проникали солнечные лучи, она просыпалась, сладко потягивалась, и, когда старшая из лазаретных сестер подходила и целовала ее во вспотевший лоб, она шаловливо просила есть, хотела непременно встать. Но скоро ее силы опять падали, она с отвращением отталкивала стакан с шоколадом и отворачивалась к стене, сердясь без всякой причины, ненавидя дневной свет, легкий шум шагов и негромкое хлопанье дверей; и тогда к ней снова возвращалась горечь воспоминаний, – вся история ее детского романа.
В девять часов приходил доктор, считал все еще неровный пульс Шоншетты и качал седой головой. Иногда он выслушивал ее, опасаясь услышать подозрительные хрипы, не решался произнести диагноз… Легкий недочет в боку… общее малокровие… немножко дигиталиса, а на ночь – брома против бессонницы. Иногда Шоншетта слышала, как он говорил сестре:
– Нет, слава Богу, ничего серьезного: это, знаете, всегда более или менее чувствительно отражается на организме, смотря по темпераменту… Пройдет!
Прошли два долгих месяца, прошел и кризис; Шоншетта обратилась в молодую девушку, и мало-помалу здоровье вернулось к ней, как к растению, благополучно перенесшему пересадку в другую землю. Всесильное время и проснувшееся самолюбие помогли ей перенести минувшее разочарование: она решила, что унизительно отдавать таким образом всю душу тем, кто очень мало обращает на нее внимания, и разумно, точно взрослая, старалась рассеяться, предаваясь занятиям.