Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Родилась она в 24-м году в беспартийной мещанской семье (моя бабушка Липа до конца говорила «табаретка», «жезлонг», «жизофрения»). Томочка росла круглой отличницей: по учебе, спорту, красоте и чтению художественной литературы, хотя книги в доме не водились. И пришла ей пора вступать в комсомол. Но она заартачилась. Не корреспондировала лихая година с Пушкиным, Чеховым, Толстым… Ее постращали в школе, пожурили дома и отступились. Летом 41-го она собралась на фронт, ее нарядили в Басманную больницу, в госпиталь… На фронт расхотелось. В эвакуации Томочка окончила школу. С драгметаллом в стране была напряженка, ей вписали в аттестат «с золотой медалью». И уже в Москве без комсомола поступила в МГУ на восточный факультет: к литературе поближе, от идеологии подальше. В доме опять перепо-лохались: зачем Восток, не нужен нам берег турецкий! Но Томочка привычно — с отличием — окончила университет, по инерции защитила кандидатскую.
В Ленинке ее высмотрел мой папа. Оба влюбились. Томочка безоговорочно, а папа Женя с раздумьем, ибо был в послевоенном дефиците и малек покуражился, не желая так сразу обручаться. А на дворе тем часом начался жидо-бой. Томочка как правоверная жена рвалась принять фамилию мужа Беркенгейм, на что папа Женя вопил как потерпевший: «Тома, ты рехнулась!..» Еле умолил ее остаться, как была в девах, — Калякиной-Калединой.
Бабушка Липа снисходила к выбору дочери и в разговоре с соседями сохраняла объективность: «Женя наполовину еврей, но из хорошей семьи». А дедушка Георгий загрустил. Он вообще считал, что человек, прежде чем родиться, должен принять граммов сто пятьдесят, мечтал на законном основании захмеляться рука об руку с зятем, а тут — облом.
Страна в те годы была нерушимой и многонациональной — на Томочку был спрос. Она работала в Гослите редактором, вела творческий семинар по азербайджанской литературе в Литинституте, работала консультантом в Союзе писателей и переводила толстые восточные романы. Сокращать себя авторы не давали: казна платила с листа. Странное дело, ей, веселому человеку со вкусом, эта долгоиграющая писанина нравилась. Но иногда она швыряла рукопись, вцеплялась в волосы и хрипло выла: «Не-е могу-у!..»
Восточные гости не покидали наш дом. Аллах запретил им сок виноградной лозы, они пили водку. Среди них были солидные люди: секретари Союза писателей, начальники. Один пожилой туркмен с депутатским значком на лацкане меня заинтересовал — у него не было уха. Я дождался, когда он загрузится алкоголем, и робко поинтересовался: а где у вас ушко? Дядя, расслабившись, рассказал, как в детстве пас овец, но прилетели аэропланы, убили весь аул, попало в ухо и ему. «К вам немцы прилетали?» — уточнил я. Туркмен, мигом протрезвев, засобирался в гостиницу. Мама негромко пояснила, что так советская власть выводила басмачей. Я рыпнулся в автобиографическую книгу туркмена: детство было, овцы были, аэропланов не было.
Всю жизнь я удивлялся: кто же читает мамины переводы? Впрочем, один верный читатель у Томочки был — ее отец, дедушка Георгий. Ему очень нравился, к примеру, роман Берды Кербабаева «Решающий шаг», где свободным трудом строился ненужный Каракумский канал. Позже я узнал, что в молодости Берды Мурадович был секретарем у легендарного басмача.
Восточные писатели даже пьяные вели себя достойно и сдержанно. Но проколы случались. У одной заслуженной дамы в роскошном китени родился долгожданный внук, она не могла нарадоваться. «Тамара, — забыв об осторожности, восклицала она. — Это не мальчик, это басмач!»
Томочка в 17 лет.
Мама много работала, воспитывать меня было некогда. Я плохо учился, маму часто вызывали в школу. Ей надоедало объясняться с директрисой, она посылала вместо себя подруг побойчей. Иногда мама помогала мне в учебе. Накручивая перед сном волосы на бумажки, она споро решала алгебру. А теперь сам, говорила она. Я канючил: не получа-ается. Мама раздраженно выдергивала папильотки из головы и угрожающе шипела: «Через десять минут не сделаешь — измордую». Дедушка Георгий, выпив слегонца, порой гладил любимую дочку по головке: «А хочешь, я его по темечку молотком тюкну. Ты денек-другой поплачешь, а зато потом какая жизнь начнется!..»
Чтобы улучшить ситуацию, я начал врать: «терять» дневник, расписываться за родителей и т. п. Томочка, обнаружив случайно в дневнике истошный вопль классной руководительницы: «Тов. родители! Кто расписывается за вас в дневнике фамилиями Маркин и Кузнецов? Примите меры!», педагогировала кратко: «Будешь врать — убью!» А что мама запросто может пришибить, я не сомневался, ибо был свидетелем убийства. Ехал мужик на грузовике. Пацан кинул в него снежок. Мужик отловил хулигана, стал теребить. В это время шла мама, оживленно беседуя сама с собой, не доспорив, видимо, с кем-то на работе. С сумками наперевес она бросилась на мужика и, как нунчаками, стала молотить его авоськами по голове. Слава богу, она была в тяжелой шубе и скоро выдохлась. Мужик остался жив. По его лицу текла кровь вперемешку с разбитым кефиром. Потом мама чинила ему голову. Отойдя от стресса, он восхищенно пробормотал: «Ну, баба, ты даешь!..»
Меня мама не била. Впрочем, вру. Лет десять назад на даче, оторвавшись от машинки, я тишком убрел со двора попьянствовать с Васиным. Стоял ясный день, у ног бродили разноцветные куры, лениво зевала кошка, мы пили вдохновенный самогон, настоянный на черносмородиновых почках, закусывая чесноком с грядки. Мама, заподозрив неладное, навестила нас, опираясь на роскошную палку из можжевельника. И без разговора ударила меня по голове. Палка сломалась. Я, утирая кровь с лысины, вскричал:
— За что? Убить могла!..
Матушка вяло махнула рукой:
— Не велика потеря для отечества. Палку жалко.
— Не волнуйтесь, Тамара Георгиевна, — засуетился ошалевший сосед, — я вам новую палочку спроворю.
Васин был прикинут по-утреннему — в белоснежных гринсбоновых кальсонах и калошах. Покидая поле битвы, Томочка сдержанно одобрила его наряд:
— Ты, Петь, прямо как Джавахарлал Неру.
На самом деле я, конечно, знал, за что огреб. Не за факт пьянки, а за то, что смешал сухое дело с мокрым. Мама всегда наставляла: «Не хочешь работать — закрой машинку, гуляй открыто. Но не делай вид, что работаешь, не обманывай сам себя».
Зачем-то мама перед разводом с отцом родила дочку. Отцовство было какое-то время сомнительным, ибо маму в то время безумно любил поэт Владимир Львов. Так они и пришли в роддом: с одной стороны дядя Володя, с другой — папа с товарищем на случай возможной схватки. Но мама ушла и от папы, и от Володи. Папу она любила, но не уважала, а Володю — наоборот. У него катастрофически отсутствовало чувство юмора. Ситуация разрешилась трагически. По невыясненной причине Володя утопился. В бассейне «Москва». Коситься, разумеется, стали на Томочку, Евтушенко перестал с ней здороваться. Через десять лет у костра я услышал, как студенты поют очаровательную песню про Тамару. Я поинтересовался, чьи слова? Оказалось, Володины. А «Тамара» — Томочка.