Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Детка, это я! Это я, это я, Агата!..
…Они идут уже как минимум полчаса – мама с маленьким факелом впереди, Агата сзади. Идти очень странно, потому что пол под ногами у Агаты мягко пружинит: с одной стороны, хочется все время подпрыгивать, а с другой – приходится балансировать руками и хвататься за торчащие со всех сторон ветки лазурника, чтобы не потерять равновесие. От нежного, сладкого и горького одновременно, запаха лазурника у Агаты немного кружится голова: сначала запах кажется очень приятным, а потом начинаешь различать, что в нем есть что-то мясное и странное, и Агате всегда было от него не по себе, хотя Мелисса очень любила лазурниковое мыло и пахла им часто. Кроме того, мама твердит: «Смотри под ноги, детка, смотри под ноги», – потому что в полу этого невероятного лаза то и дело попадаются глубокие дыры, куда так и норовит провалиться Агатина нога. Там, куда падает свет факела, стены, пол и потолок лаза кажутся невероятной глубины изумрудного цвета, но мечущиеся тени не оставляют никаких сомнений: все это синее, темно-темно синее, и если смотреть вниз, в просветы, то видно, что там, внизу, мягко колышется на рассветном ветру синяя, как вечернее небо, трава страшного синего леса Венисфайн, и Агате, кажется, удается разглядеть в таком просвете двух волчков: они стоят, принюхиваясь, и смотрят вверх, и у Агаты екает сердце. Агата все идет и идет за мамой, а прорубленный в кронах лазурника проход все петляет и не кончается – один раз Агату задевает хвостом по лицу большая белка-чернозубка, а другой раз Агата чуть не влезает рукой в полное крошечных крапчатых яиц, выстеленное алыми перьями гнездо заполошника, и от воспоминаний о совсем других птицах в лесу Венисфайн Агате на секунду делается дурно. Ей невыносимо хочется спросить у мамы, долго ли еще идти, но почему-то у нее не поворачивается язык: эта мама – какая-то совсем другая мама, родная и чужая одновременно, и перед этой мамой Агата не хочет быть слабой. Раньше Агата никогда не видела маму в форме милитатто – разве что на старых фотографиях, еще из колледжии, где мама с папой совсем молодые и худенький папа смотрит на маму, только что вернувшуюся с тренировки, с блестящим от пота лицом, восторженно и влюбленно. Сейчас мамина форма испачкана и грубо заштопана в нескольких местах, и почему-то это очень пугает Агату, но Агата совсем не понимает, почему. «С другой стороны, – думает Агата, – если целыми днями ловишь дезертиров в кронах Венисфайна, вряд ли тебе удастся выглядеть так, будто на парад собралась». Почему-то эта мысль совсем не успокаивает Агату: ей вдруг представляется, как мама подходит к маленькой танцовщице Кире, долго смотрит на нее и спрашивает: «Хорошо ли заживают ваши руки?»
Чтобы отогнать эту мысль, Агата трясет головой так, что ей приходится изо всех сил вцепиться в какую-то корягу – иначе точно упала бы. Внезапно коряга под рукой Агаты резко проворачивается вниз, и от этого натягиваются две тугих веревки: ветви лазурника с шелестом и скрипом раздвигаются, в стене лаза возникает дыра, Агата испуганно отскакивает – и мамина рука ложится ей на плечо.
– Здесь, – говорит мама, и они делают шаг вперед.
У человека, сидящего у костра боком к Агате, лицо такое радужное, будто он пробыл под водой три месяца, а вынырнул пять минут назад. Но человек поворачивается к Агате, и она видит, что радужность его – ничего особенного: просто в отблесках пламени она пугающе яркая – и по-своему прекрасна. Всего у костра человек семь или восемь, молодой мужчина что-то готовит на двух больших вертелах, две женщины переговариваются между собой, чиня арбалеты. С появлением Агаты беседа прекращается. Все смотрят на Агату, а Агата смотрит на всех – и у нее создается странное впечатление, что охотники за дезертирами должны выглядеть как-то совсем не так.
– Господи, да она совсем ребенок, – вдруг говорит радужный мужчина. – Все это какое-то безумие. Я против.
– Я учту твое мнение, – сухо говорит мама Агаты.
– Она проболтается, – говорит радужный человек и в упор смотрит на Агату. – А если не проболтается, то струсит. А если не струсит, то ничего не сможет придумать. А если и сможет придумать, то не сможет сделать. Все это какое-то безумие. Я категорически против.
– Хватит, Оттер, – ласково говорит женщина с маленьким арбалетом – такой был у Агатиного папы, но папа ненавидел из него стрелять, он вообще ненавидел стрелять. – Здравствуй, Агата.
Радужный человек резко встает и исчезает – и Агата видит, что из этой «залы» в разные стороны расходится еще несколько синих коридоров.
– Не сердись на Оттера, девочка, – говорит вторая женщина – пожилая, седая, мускулистая, с короткой стрижкой и длинным коричневым шрамом на шее. – Ему здорово досталось, и он нервничает.
– Голодные? – спрашивает первая.
Агата вдруг понимает, что она страшно голодная, но на всякий случай мотает головой. Тогда молодой человек снимает с вертела кусочек беличьего мяса, кладет на хлеб и протягивает Агатиной маме.
– Поешьте с нами, Азурра, – говорит он.
На секунду Агате кажется, что ее ударили ногой в живот. «Мне послышалось, – говорит Агата себе. – Мне послышалось, послышалось, послышалось». Она смотрит на маму, а мама совсем не смотрит на нее – мама смотрит на молодого человека, и тот медленно заливается краской. «Послышалось, – говорит себе Агата и закрывает глаза. – Нет, нет, нет», – и тогда мама мягко обнимает Агату за плечи и шепчет ей в макушку:
– Пойдем, детка, нам надо поговорить.
Плечи у Агаты словно одеревенели, и ей кажется, что мамина рука весит, как пять рулонов рюкзачной ткани, которые Агате каждый день приходится таскать с монастырского склада в мастерскую. «Послышалось, – думает Агата. – Послышалось, послышалось, послышалось. Он сказал „подруга”. Или „лазутчица”. Или…»
– Он сказал «Азурра», – вдруг говорит мама.
И тогда Агата, не выдержав, отшатывается. Что-то происходит с ее зрением: она смотрит себе под ноги и в полутьме синего лаза, освещаемого только маминым факелом, видит все так четко, точно стоит на залитой светом поляне, – каждую прожилку на блестящих твердых листьях лазурника, которые не гнутся, а только ломаются, и тогда выступает жемчужный сок, от которого на языке сначала очень сладко, а потом очень горько; каждую сухую пленочку внутри крошечных, размером с Агатин детский наперсток, половинок крапчатой яичной скорлупы; каждую набухшую, мясистую почку, которые папа умел готовить с медом и орешками и которые сейчас лежат в миске перед женщинами, чинящими арбалеты. Только маму Агата не видит, потому что не может себя заставить к ней повернуться и поднять глаза. Но мама здесь, мама стоит рядом, и Агата чувствует, что мамино тело сейчас тоже как деревянное и что мама тоже не знает, куда девать руки.
– Почему? – спрашивает Агата шепотом.