Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Видит Лукинич себя и Аленушку в тихий закатный час на берегу Москвы-реки. Они сидят в густых зарослях берсеня, тянущегося вдоль воды. Напротив заходящее солнце красит багрянцем белокаменные стены Кремля и золотые купола соборов. В голубовато-зеленом небе плывут розовые облака, в прозрачном воздухе будто вычеканены дворцы и храмы, темно-зеленые шапки деревьев и кустов. В такие часы они сидели обнявшись и молчали. Но иногда Антон что-нибудь рассказывал из того, что видел или слышал от других. И перед расширенными от удивления голубыми с серым ободком глазами Аленушки проплывал неведомый мир – дивные каменные храмы в Киеве и Новгороде, выложенные мозаикой дворцы и фонтаны Сарая, безбрежное Русское море и даже далекий Цареград с огромной, видной отовсюду конной фигурой и заливом Золотой Рог с сотнями пестро-парусных галер, трирем, ладей.
Но недолго длилось их счастье…
Кремль. Соборная площадь. Московские полки выстроились перед походом. Ордынские тумены во главе с мурзой Мамая, Бегичем, идут на Москву. Хмуро слушают воины благословение нового митрополита, что сменил на владычном престоле недавно умершего Алексия. Хоть учен он и близок к великому князю Дмитрию Ивановичу, москвичи не любят вновь посаженного владыку: в отместку за грубый и вздорный нрав даже имя его Михаил в Митяя переиначили.
Лукинич и вовсе не слушает – ищет глазами среди тысячной толпы провожающих Аленушку. Едва разыскал. А она его уже давно приметила. Вспыхнула радостным румянцем, когда встретились их взгляды. Но так же быстро и увяла, по опечаленному личику покатились слезы.
Такой и запомнил ее Антон. И еще запомнил, как в душу закралась тоска, будто почувствовал, что навсегда это…
А потом Вожа! Бегут разгромленные ордынские тумены… Уже думали обратно поворачивать коней преследовавшие их дружинники, как вдруг татарская стрела угодила Лукиничу в грудь. Рана оказалась тяжелой: пробив кольчугу, обломился и глубоко застрял наконечник.
Почти полгода пролежал он вдали от Москвы. Возвратился, когда зима была уже на исходе. Не заезжая в Кремль, помчался в Загородье.
Над занесенной снегом землей клубились тяжелые зимние тучи. В сумерках морозного вечера кое-где мигали огоньки жилищ. Но у Аленушки – издали еще заприметил – было темно. Нетерпеливо гикнув, пустил коня вскачь. Когда подъехал и увидел лежащий на земле полуразобранный забор, а за ним нетронутый снежный настил, сердце его сжалось.
Изба была пуста…
Долго метался Лукинич по Загородью, стучался в соседние дворы. Большинство их пустовало, в других, глядя на поздний час, дружиннику не хотели открывать.
Только на следующий день Лукинич узнал о море, что случился, пока его не было в Москве…
Беда настолько ошеломила кметя, что он несколько дней не показывался на людях, будто одержимый, бродил по лесу, не ел, не спал. Потом боль немного улеглась, но едва Антон закрывал глаза и начинал дремать, как Аленушка тут же ему являлась. То идет рядом – живая, веселая, поет… То молчит – черная, чужая… Лукинич осунулся, постарел, в темных волосах заблестела седина… Узнав, что боярин Юрий Васильевич Кочевин-Олешинский будет сопровождать владыку Михаила-Митяя в Царьгород и берет княжеских дружинников в охрану, поспешил к нему. Едва вернулся – Куликовская битва, затем порубежье.
И вот спустя годы, когда наконец поутихло горе утраты и остались лишь грусть и видения большой любви, вдруг встреча эта!
Неужто после всего, что было, могла она, суженая, предать его?! Щемит, тоскует сердце, но нет уже в нем гнева и обиды, все вытеснило светлое чувство – жива Аленушка! Такая же родная, красная!.. Нет, не так тут что-то. Должно, он сам во всем виноват. «Не надо было сразу уезжать из Москвы», – говорил себе Лукинич, не отрывая от любимой взволнованного, мятущегося взгляда.
Хоть и слова за те мгновения не сказано было, но волнение и растерянность Лукинича и Алены Дмитревны все заметили. Савелий Рублев крякнул в седую бородку озадаченно. Иван, которому Антон в задушевном разговоре поведал как-то о своей печальной любви, настороженно глядел на обоих. Михалка ухмыльнулся только, а на лице Андрейки застыло озорное мальчишечье любопытство. Но лишь Домна бабьим сердцем жалостливым почуяла великую тайну, что крепче пут из стали-уклада сковала воя с молодой женой купца. Прищурилась, всплеснула руками, поспешив к Лукиничу, обняла и расцеловала его. И он благодарно прильнул к ней растревоженный нежданной встречей этой…
На столе, покрытым вышитой голубыми цветами белой скатертью, теснились татарские кунганы с белым и красным медом, расписные фарфоровые сулеи из Персии, наполненные хмельной брагой, малиновым и брусничным соком, пустые хорезмские чаши-пиалы. Их окружали оловянные и медные блюда и миски со студнем из заливной осетрины, рыжиками в уксусе, соленой капустой, заправленной яблоками и клюквой, стерляжьей икрой, доставленной с Волги. На задернутом белой льняной занавеской поставце в деревянных с золотым ободком блюдах лежали свиные окорока и нарезанный хлеб. Со двора доносилось испуганное гоготанье – дворня ловила гусей.
Угостить званого и незваного было на Руси в обычае, но это больше смахивало на пир. Старый оружейник только удивленно поднимал кверху редкие седые брови, когда из погреба приносили в светлицу очередное яство. Михалка и Андрейка, которым редко приходилось пробовать многое из того, что стояло на столе, не отрывались от студня и икры. Иван поначалу тоже прихватился, но, видя, что Лукинич ничего не ест, и себе отложил ложку, подумал: «Неладно что-то с Антоном. Как Алену Митревну увидел, подменили будто. Да и она в светлицу даже не вышла…»
Лукинич молчал. Чем больше он думал о встрече с Аленушкой, тем все более мучительные и противоречивые чувства охватывали его. Взгляд Антона угрюмо скользил по светлице. Всюду была видна ее рука. И в вышивках скатерти, и в расшитых цветными узорами занавесках на поставцах, и в стоящих на них кубках и чарках. А когда углядел в нише оконца старинный, отделанный резьбой самшитовый гребень, едва не протянул к нему руку.
Иван налил белого меда в шаровую чешуйчатую братину и поднес Лукиничу. Тот хотел передать чашу по старшинству Савелию, но старик затряс головой:
– Первая – гостю дорогому!
– Чтоб Москва стояла! – сделал тот несколько глотков. Братина пошла по кругу. Когда она опустела, послышались разговоры, смех. Лишь Лукинич оставался серьезен.
– Смутный ты сегодня, Антон. Не ешь, не весел. Захворал, может, или притомился? – спросил Иван.
– Есть от чего, Иване, – сухо молвил воин. – Да не надо о том. Ты мне лучше про бунт московский поведай.
– Как хочешь…
Гонцы и Андрейка с насторожливым вниманием слушали Ивана. Старый Рублев осоловело смотрел на сына; вскоре он опустил голову на стол и заснул. Домна, что все время украдкой наблюдала за Лукиничем, вздохнув, вышла из светлицы. Ударяясь о слюду оконец, в комнате назойливо жужжали осенние мухи. Через неплотно прикрытую дверь доносился тревожный шум с площадей и улиц крепости.
– Так вот какое дело было… – задумчиво произнес Лукинич, когда оружейник закончил рассказывать. – А в Костроме другие толки ходят. Бояре, кои с великой княгиней отъехали, другое говорят. Потому-де они Москву кинули, что люд черный в питие и разбой ударился!