Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– К худу аль к добру?!
Наступала долгая тишина ожидания, и, когда вам становилось немного жутко, мать убежденно говорила себе и тебе:
– Слыхал? К добру, сказал.
Ты подтверждал, что слышал, и просил ее рассказать сказку.
Их было три – про лапоть, пузырь и соломинку, сестричку Аленушку с братцем Иванушкой и еще про гусара. Эту мать рассказывала всегда тихо, в подушку, и тебе не нравился ее голос.
– Давай громче! – требовал ты.
– Ну вот, – шептала мать, – приехал он с войны, на побывку. Господи! Погоны горят, пуговки сияют, а хорош сам, а пригож… Тогда была Троица. Мы – девки и солдатки – на лугу корогод водили, а он покликал меня при всех, достал десять рублей и говорит: «Катюша…» Звал так меня.
– Ну? – понукал ты.
– Катюша, говорит, сходи ты сею минуту в лавку и набери рожков, ланпасет, подсолнухов, вина-фиялки и всего, чего тебе самой захочется…
– Ты накупила, а он взял и раздал все корогоду, а фиялку выпил сам и пошел, а сапоги сверк-сверк!
– Да нет, – сквозь слезы счастливо возражала мать, – сверк-сверк было потом, через год, когда он приезжал в другой раз, а я провожала его по выгону…
Сказка про гусара на том и кончалась. Но что же тебя привлекало в ней? Что?…
Иногда, если вам не засыпалось, мать ни с того ни с сего начинала смеяться сама с собой и щекотать тебя – шмыгать пальцами по твоему животу. Наверно, ей нравилось, как ты хохотал и барахтался, и продлись эта сладкая мука ее щекотки еще какой-то миг, ты бы трудно и радостно умер, но мать всегда вовремя прекращала щекотку, и вслед за этим наступал изнеможенно блаженный покой, когда хохотать еще хотелось, но уже было невозможно… Так в тебе зародилось опасение, что домовой тоже может щекотаться и обязательно в самом смешном месте – возле пупка. И когда мать отлучалась из хаты, ты залезал на подоконник и прижимался к раме – прятал живот, а спина у тебя щекотки не боялась. Совсем…
И было однажды так. Тогда стояла зима. Ты продышал на замерзшем стекле кружок и глядел на двор. Прямо под окном хаты лежала высокая куча хвороста, а на ней сидела большая черная птица с седой головой. Мать вбежала со двора в хату – красивая и холодная. Она схватила тебя и кинулась было в сенцы, но тут же вернулась к лазу на печку, затем вы очутились в чулане, за ситцевым пологом, где стояла кровать. В хату входили чему-то радовавшиеся, невидимые вам чужие люди. Тебе хотелось туда, к ним, но мать не пускала тебя с кровати и не выходила сама из-за полога.
– Отец наш пришел с войны… Теперь убьет. Обоих, – шептала она, а глаза у самой были крепко зажмурены… Кончилось это так. Ты вырвался, влетел в горницу и в тишине, которая наступила с этим твоим явлением, сказал человеку, от которого прятала тебя мать:
– Здорово ж тебе! Ты на войне родился? А я тут…
Мать заголосила за пологом, а человек в громадных ботинках с длинными голенищами, унизанными желтыми лупастыми пистонами, посадил тебя на колени к себе и с той минуты стал твоим отцом… В ту же ночь домовой ушел из вашей хаты. Навсегда… Домовой Зеленые Уши… А неделей позже ты впервые увидел деда Дениса, или Жялу, как звали его по-уличному… Вы обедаете. Отец сидит на лавке в святом углу под иконой, ты одесную с ним, а мать напротив вас на скамейке. Голову она держит опущенно и покрыта платком низко-низко. Блюдо у вас разлатое, деревянное, цветастое. Ложки тоже. Вы едите щи – густые и горячие, как огонь. Ты тесно льнешь к отцу, и он перекладывает ложку из правой руки в левую, чтоб было свободней черпать. Мать почти склоняется над столом, и плечи ее начинают вздрагивать мелко и часто.
– Ну чего ты? – горестно говорит ей отец. Ты предательски и радостно сообщаешь ему, что она всю жизнь такая. Сперва смеется, а после щекочется. В эту минуту дверь из сеней распахивается, и шар белого пара вносит в хату человека в дубленой шубе, в заячьей шапке и в желтых лыковых лаптях. Прямо от дверей он ударяется в пляс с присядкой под собственную присказку, навсегда запавшую в твою память.
Во саду ли, в огороде
Двенадцать метелок.
Бабы любят мужиков,
Ребята девчонок.
Гоп, мои гречаники,
Гоп, мои белые!
Чего же вы, гречаники,
Не скоро поспели!
– Здорова была, Катьк! – говорит он матери и выпрямляется у стола, сняв шапку. Голова его седая, коротко остриженная. Борода маленькая, ладная и блестящая, как иней на окне, а глаза черные, круглые и веселые.
– Родьк, на-кось вот кочетка!
Это тебе! Пряник-петух душистый, невесомый, с малиновыми разводами по одному боку и с единственным пронзительно голубым глазом-бисеринкой.
– Иду, понимаешь, а кобель ваш «к нам – к нам – к нам!», – наклоняется он к отцу. – Думаю, надо зайтить!
– Ну и хорошо, что наведался, – сдержанно говорит отец. Мать встает из-за стола и уходит в чулан.
– Побалакать с тобой надо, – тихо, но со скрытой крутой силой говорит Жяла отцу и достает из кармана шубы бутылку. Он звонко ставит ее на стол и весело приказывает невидимой матери, чтобы она сходила в погреб за огурчиками. Мать приветно и слабо отвечает, что огурцы есть дома.
– А ты не торопясь холодненьких добудь!
Мать закутывает голову шалью и уходит из хаты, а Жяла садится рядом с тобой и, ковырнув пальцем твой живот