Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Станиславу Джойсу
18 сентября 1905 года, Триест, Австрия
Дорогой Стенни, я удивлен, что ты не ответил мне, как обещал, и не вернул рукопись[503]. Я вынужден попросить тебя несколько напрячь свое воображение, чтобы представить мою теперешнюю жизнь. Скоро я буду давать в среднем по восемь-десять уроков (и каких уроков!) в день, к тому же я пытаюсь закончить «Дублинцев». Не забывай об этом, когда обижаешься, что я не пишу. Ужасно хочется поскорее узнать, будут деньги или нет.
Очень обязан тебе за продуманные критические замечания к моим рассказам. Твои сопоставления порой выглядят завышенными. Писатели, с которыми ты меня сравниваешь, столь имениты, что, боюсь, ты заблуждаешься. По поводу «Исповеди» Руссо Лермонтов говорит, что эта книга имеет уже тот недостаток, что он читал ее своим друзьям[504]. Исходя из тех условий, в которых писались мои рассказы, я очень сомневаюсь, чтобы они были так уж хороши. Хочется поговорить с тобой об этом пообстоятельней, как, впрочем, и о многом другом. Твое замечание о том, что в «Личинах»[505] сказывается чисто русское умение провести читателя по лабиринтам мозговой деятельности человека, заставило меня задуматься над тем, что, собственно, подразумевается под чисто русской манерой письма. По всей видимости, ты имеешь в виду некую беспощадную нутряную силу прозы, которая мне, знакомому лишь с самым незначительным числом русских писателей, вовсе не кажется отличительным русским свойством. Главное, что я нахожу у всех русских, – это дотошная, нутряная приверженность касте. Я совершенно не согласен с тобой по поводу Тургенева. С моей точки зрения, он немногим превосходит Короленко (ты читал его?) или Лермонтова. Он скучноват (пресен), а временами кажется напыщенным и неестественным. Думаю, что многие превозносят его утонченность точно так же, как восхищаются Горьким за его неотесанность. Кстати о Горьком, что ты о нем скажешь? В Италии он очень популярен. Что до Толстого, то тут мы не сойдемся. Толстой – потрясающий писатель. Он не бывает ни скучным, ни глупым, ни утомительным, ни педантичным, ни напыщенным. Он на голову выше всех остальных. Как христианского святого я не воспринимаю его всерьез. Он предельно искренен в своих духовных исканиях, что, впрочем, вовсе не мешает ему изъясняться на превосходном русском языке с петербургским аристократическим лоском, не мешает ему помнить имя своего прапрадеда – это вообще свойственно русскому искусству. <…> Я знаю, что он написал огромное письмо в тринадцать колонок в «Таймс»[506], разоблачающее власть предержащих. Даже английские либеральные газеты были возмущены. Мало того, что он выступает против вооружения, он к тому же называет царя «самым обыкновенным, ниже среднего уровня, грубым, суеверным и непросвещенным человеком». Английские либералы вне себя – они бы назвали его вульгарным, если бы не знали, что он граф. Какой-то писака в «Иллюстрейтед Лондон ньюс» издевается над Толстым за то, что он, мол, не понимает войны. «Наивный старик», – пишет он. Черт возьми, тебе не кажется, что это уж слишком?! Приходилось тебе когда-нибудь слышать подобное хамство?! Неужели он и впрямь думает, что автор «Воскресения» и «Анны Карениной» ничего не смыслит? Неужели этот ничтожный хам смеет равнять себя с Толстым – физически, интеллектуально, творчески, морально? Мало сказать, что это нелепо, это еще и глубоко отвратительно. Может, этот журналист вздумает критиковать всего Толстого – его романы, рассказы, пьесы и прочее? И насчет Мопассана я с тобой тоже не согласен. Это отличный писатель. Его рассказы бывают сделаны наспех, но, учитывая обстоятельства его жизни, это не удивительно. Вернемся, однако, к моим делам. Как ты думаешь, возьмется ли английский издатель печатать «Дублинцев»? <…> По-моему, ты не вполне отдаешь себе отчет в том, что моя нынешняя абсурдная жизнь более для меня невозможна. Поэтому хочу напомнить тебе: у меня есть обыкновение (крайне обременительное для меня самого) подтверждать слова делом. Если я уговорю себя, что такая жизнь губительна для моей души, я не остановлюсь ни перед кем и ни перед чем, чтобы изменить ее, как это было и прежде. Впрочем, я делаю все, что в моих силах, чтоб не причинять горя тем немногим, к кому я испытываю теплые чувства. <…>
* * *
Станиславу Джойсу
Сентябрь 1905 года, Триест, Австрия
Дорогой Стенни, пожалуйста, ответь мне на следующие вопросы:
«Сестры» – хоронят ли священников в облачении?
«В День плюща» – могут ли муниципальные выборы проходить в октябре?
«Несчастный случай» – вызывается ли городская скорая помощь, если несчастный случай произошел в Сидни-Парейд[507]? Может ли пострадавший в Сидни-Парейд быть доставлен в больницу Св. Винсента?
«После гонок» – полиция снабжается продовольствием через государственные или частные источники?
Будь добр, ответь на все эти вопросы не откладывая. Я послал свой рассказ «Земля» (который частично переписал) в «Литературный мир», но тупоголовая скотина, которая выпускает журнал, не печатает его и не отсылает назад. Все это доводит меня до исступления. То ли я, то ли эти люди сошли с ума. Тот самый журналист, который так пренебрежительно отозвался о Толстом, слава дьяволу, умер и, хочется надеяться, попал прямиком в ад. <…> Вчера ходил гулять в большой лес под Триестом. Проклятое, несносное лето наконец-то прошло, идет дождь, в воздухе разлита прохлада, и я вспоминаю о прекрасном – я не шучу – ирландском климате. Терпеть не могу это идиотское солнце, которое превращает людей в масло. Я выбрал уединенное место и сел на скамейку под высокими деревьями. Триестский ветер привольно гулял в их кронах. Я вдохнул весь аромат земли и произнес вот какую молитву.
Таинственное Нечто, скрывающееся за всем сущим! Из любви к Господу нашему Иисусу Христу измени мою Богом проклятую постылую жизнь. Дай мне Христа ради перо, и чернил, и душевный покой, и тогда, клянусь Иисусом распятым, если я не заострю это перышко, и не обмакну его в прокисшие чернила, и не выведу на бумаге короткие фразы о народе, предавшем меня, – низвергни меня в преисподнюю. Есть множество способов предать человека. И не один галилеянин пострадал от предательства. Кто бы ты, дьявол тебя разбери, ни был, заявляю тебе во всеуслышание: будь я проклят, если позволю тебе ломать со мной комедию. Зачем требуешь ты от меня долготерпения? <…> Я вынужден признаться тебе, старина, что я был отпетый дурак. Однако, если ты даруешь мне то, о чем я тебя прошу, я обещаю, что тотчас отправлюсь в Париж, где, насколько мне известно, живет