Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маленькой девочке Нике всегда было особенно интересно бесцельно шататься по аллеям покоя и скорби, разглядывать портреты покойных и читать пожелания их родственников, потому-то я отлично знала, чьи слова скорбящих чего стоят, даже несмотря на дороговизну и тяжесть поставленных ими мемориальных тумб и монументов или истерические всхлипы выбитых в камне прощальных напутствий. Тогда я еще умела чувствовать, что чувствовали бедные, всеми позабытые покойники, лежащие под всем этим безвкусным спудом.
А не лучше ли позволить и усопшим, и прохожим просто радоваться несравненному многоцветью этого мира?
Я уселась на нетесаную, почерневшую от дождей скамеечку, слегка откинулась назад, поудобнее привалилась спиной к соседней стелле из черного мрамора и устремила глаза к почти овальному просвету голубого неба над головой. Маленький кусочек изумительного бирюзового цвета высоко-высоко над головой, весь в дружеском сплетении кудреватых ветвей-рук, слал мне сверху свой добрый лучистый привет.
Стояло самое начало сентября: то самое обычно теплое, золотистое, милое сердцу бабье лето. Задумчиво кланялись еще цветущей земле белые лилии, притихли-притаились в кладбищенской траве светло-сиреневые колокольчики; узорчатые ласковые тени от вековых лип и кленов украшениями лежали на вросших в траву надгробиях.
Меня окружал лес каменных, гранитных и мраморных камней всевозможных форм и размеров; чугунные и стальные ограды вокруг большинства могильников; целое поле разноразмерных крестов и, куда только не падал взгляд, великое многоцветье искусственных цветов или венков из них же.
Тут всегда маленькие неудобные скамеечки, тут всегда ласкающая прохладная тень. Вековечная тайна покоя, несуетности и умиротворения хранится в таких местах, и ее влекущий легкий шепот доносит до ушей неспешный свежий ветерок. «Сила человека иссякает в час испытаний. Но есть сила, которая и слабых готовит к битве. Безмолвное спокойствие – вот имя этой силы!» – кажется, так говорила Джоанна Бэйли, а может, кто-то другой. Кажется, так готовили себя к испытаниям герои Фенимора Купера, Джека Лондона и Майн Рида.
Странно, но когда такая великая тишина льется в человеческое сердце, то невольно высыхают слезы, где-то далеко за горизонтом растворяются обиды и кроткое трепетное блаженство охватывает все твое существо. Боже мой, а действительно, почему такое беспредельное счастье вдруг пронизывает человека в спокойном и великодушном безмолвии?!
Мой созерцательный взор остановился на супертрудолюбивом, озабоченном важным делом тигровом мохначе, прилетевшем собирать нектар. С досадой, с сердитым ворчливым жужжанием полетел он прочь от мертвой сердцевины роскошной, но пластмассовой розы. Мертвое – оно всегда есть только мертвое и для жизни бесполезное, хотя все искусственное и ненастоящее своей яростно бьющей не в бровь, а в глаз пышностью или яркостью чаще всего во много раз превосходит все истинное и действительное. Вот я вижу, что даже трудяга шмель ошибся. А так почему-то только белоснежные бабочки-капустницы девичьими стайками кружились над еще зелеными холмиками, да большой черный ворон косил блестящим глазом-бусиной то на меня, то на пустынную тропу аллеи, гордо восседая на высоком, еще дореволюционном и похожем на большую печь монументе в честь купца первой гильдии Петра Григорьевича Похлеванова.
И прошелестел, меня почти не задевая, короткий грибной дождик.
Прячущаяся в деревьях уютная часовенка из красного кирпича, стекающая из крана на пересечении аллей тоненькая серебристая струйка воды, редкие вечерние посетители с торжественными букетами в руках – в таком заторможенном состояния просидела несколько долгих часов. Тут вдруг обратила внимание на мне неизвестные, всегда очень крупные кладбищенские ягоды, заманчиво краснеющие в густой мураве, решительно нарвала горсть и сразу же резко кинула ягоды в рот. Они оказались немного кислыми, но то было для меня пустое. Строго-настрого всегда запрещала мне бабушка что-либо подбирать или уносить с кладбища, уж тем более класть в рот, но сейчас все ее запреты отменялись навсегда.
Подняв глаза с ягод, я впервые обратила внимание и удивилась тому, как же всегда много на русских кладбищах могил совсем молодых ребят и девушек. Вот здесь со мной рядом целая плеяда: семнадцать лет – Максим, девятнадцать – Никита, пятнадцать – Андрей, пятнадцать – Леночка, шестнадцать – Катя, тринадцать – Ванечка, двадцать один – Леонид, еще раз двадцать один – еще один Андрей. Ах, опять я принялась думать, как не бережны, не добры и не ласковы взрослые к своим детям, пока те живы. Зато теперь плачут-рыдают, возводят гранитные стелы и мраморные статуи!
Сильно похолодало, солнце почти совсем скрылось, и страшное ощущение полной безысходности, собственной одинокости, ненужности и заброшенности острой болью вернулось в грудь и в виски. Меня начало затягивать в бездонный, абсолютно черный омут глухого детского отчаяния. Я больше не смогла себя сдерживать и зарыдала так же неудержимо, как всесокрушающее десятибалльное землетрясение или как завинчивается смертельный песчаный смерч.
Моя тетя Клава, миленькая тетя Клава, зачем же ты умерла? Ведь ты была такая добрая, такая ласковая, ты так любила меня. Если бы ты не ушла в сырую землю прошлым холодным летом, не сидела бы сейчас твоя ясноглазая Никушечка-резвушечка в этом промозглом, свинцово давящем, страшном месте и не готовила бы себя к жестокой и жуткой смерти. Все говорили, что я так на тебя похожа; гораздо больше, чем на свою родную бабушку – твою старшую сестру, и больше, чем на маму и на отца. Ах, все вокруг уверяли, что у нас с тобой – одно лицо, волосы и характер. Ты бы меня приютила в своей квартире, накормила бы чем-нибудь вкусненьким, напоила бы чаем с малиновым вареньем, закутала бы в бежевую, тонкую, красивую и теплую итальянскую шаль с кистями, и все как-нибудь бы да наладилось. У тебя не было своих детей, ты гордилась мной и все мне прощала. Зачем же ты так неожиданно ушла, как ты могла меня так бросить?! Сделай же что-нибудь, разве теперь ты совсем не чувствуешь, что твой резвунчик пропадает! Ну, пожалуйста, так не оставь меня здесь одну! Спаси меня, добрая тетя Клава! Приди и спаси отсюда!
Как-то странно затрепетали красноватые листочки молоденьких кленов в отдалении, медленно зашевелились голубые метелочки высоких пышных трав вокруг фигурки каменного ангелочка; зато все вокруг, наоборот, испуганно затихло в неумолимом дотоле процессе погружения в туманные и сизые, уже совсем по-осеннему стылые сумерки. Я вздрогнула всем телом и насторожилась, еще плотнее прижав к голове обостренно чуткие ушки. Однако нет, никого кроме меня на кладбище уже не было. Давно сидят дома все живые родственники погребенных, оставив их перед лицом вечного безмолвия. Живые включили торшеры и телевизоры, пьют чай и разговаривают, а я осталась здесь совсем-совсем одна. Не живая и не мертвая! Как же холодно!
Но нет, со мной был тот скульптурный ангелочек: превеселенький, с лукавой улыбкой на полненьких каменных губках, игриво приложивший к щечке в ямочках пухленький пальчик. Он совершенно не годился в компанию вечно скорбящих, вечно печальных кладбищенских украшений. Он изначально задумывался как явно парковая скульптура: резвый языческий амурчик – греко-римский бог любви, но чьим-то желанием оказался установленным здесь. У амура слегка отбит кончик носика и совсем отбита правая рука, но, похоже, его самого это ничуть не огорчало. Кто же захотел иметь такого веселого ангела над вечным покоем? Неужели же это сами родители того умершего в самый канун Первой мировой войны мальчика: полуторагодовалого Гоги Церетели. Я подошла к могилке малыша поближе. А вот и сам Гога: розовое, фарфоровое и уже изрядно поцарапанное фото давно вышедшей из моды овальной формы очаровательного, кудрявого и пухленького мальчика Гоги (Георгия), так никогда и не ставшего взрослым, было вкраплено в постамент ангела. До чего же удивительно читать, что на самом деле этот прелестный ребенок на целых семь лет старше моей бабушки. И может статься, даже хорошо ему оттого, что он умер рано, а то ведь все равно бы погиб на какой-нибудь войне и не имел бы ни каменного ангела, ни фотографии, ни цветов, и родные понятия бы не имели, где он похоронен.