Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А оглядываясь — не подумываю, но знаю дьявольски точно, что именно это.
— Они и дождь, напомнили мне, чтоб фундамент проверил…
Оглядываясь назад, всегда можешь найти корневое-козырное объяснение случившемуся. Можно сказать, будто проснулся ты, потому что гуси замолчали. А собственное отражение проняло так несусветно — потому что до того сон видел, который оставил некий такой налет привета с того света…
(Я сижу на кровати и слушаю дождь. Чувствую, как ее щека трется о мой бицепс, а волосы струятся на мои колени.
— Все хорошо, все ладно с ним, — говорит она.
— С кем? — спрашиваю.
— С фундаментом, — отвечает она…)
А можешь даже, оглянувшись назад, увидеть, что случившееся на работе назавтра тоже имеет под собой веские основания и сновидения. Ну и мысли об этом чокнутом Уилларде Эгглстоне, и работа недельная тяжкая, и недосып… оглянувшись назад, можешь сказать, что на каждое «почему» есть свое «потому что…»
(Я потряс головой.
— Не знаю, — говорю. — Я знаю, что надо спуститься и проверить. Просто пробежаться до воды, посмотреть уровень… но хосподи-боже-мой, — сказал я, — как же мне противна сама мысль, что придется нацепить пару ледяных башмаков и шлепать по этому сукиному супу…)
И даже эту гриппозную букашку, что кругами над нами летает, можно приобщить к списку — оглядываясь назад…
(Я потянулся за штанами на спинке стула.
— Особенно, — сказал я, — когда почки так не на шутку разнылись…
— Почки? — спросила она.
— Ага. Помнишь, как они меня допекли вскорости после нишей женитьбы? Лейтон сказал, что это от путешествий на байке через всю страну без поддержки для спины; «блудящая почка», что-то такое. Потом устаканилось: последние два года даже не вспоминал. До сего дня. Поскользнулся, шмякнулся, всю задницу и спину отшиб нафиг.
— Болит, да? — спрашивает она. — Дай гляну.
Включает ночник.
— Да терпимо, — говорю.
— Ну конечно, — говорит она. — Тебе-то голову оторвать — терпимо.
Садится, хватает меня за патлы и заваливает на кровать.
— Теперь перевернись на живот и дай посмотреть.)
Ага, всегда можешь оглянуться, перечесть все причины и сказать: «Ну, не так уж трудно понять, почему я был таким снулым, тормозным и беспечным на работе в парке на следующий день, после всех-то этих передряг; да, совсем нетрудно…»
(Она задирает мою майку.
— Уййй… да тут места живого нет!
— Ага, — ворчу я в одеяло, — вот и суетиться не из-за чего. Что поделаешь с задницей, если это сплошная ссадница, а не задница? Само зарастет через пару дней. Знаешь, что… лучше не могла б ты мне плечи помять, судороги выдавить, раз уж заполучила меня… Оки-доки?)
Но точно так же, оглядываясь назад и приводя причины — и все вроде ровно — находишь чрезвычайно мало поводов для гордости, когда эти самые причины вскрываются. Не потому, что задним умом понимаешь, как мог бы избежать — нет, не мог бы; задним умом понимаешь, как, черт возьми, обязан был не допустить. И такой позор никакими причинами не замажешь, хоть в сто слоев отмазки мешай да клади. А наверно, и обязан ты стыда того не замазывать…
(Она встает, идет к тумбочке, по пути включает обогреватель. На ней ночнушка с одной оборванной лямкой. Носом чую, что она достала свою «болебойную» мазь, — еще до того, как коснулась моего арьергарда, чую.
— Мамочка, — говорю, — ну не надо! Я правда не знал, в какую бахрому порвал задницу.
Какое-то время она просто подмурлыкивает электрокамину, потом заводит песенку едва-едва слышным шепотом:
— Соловей скакал по веткам, звонки песни пел он деткам, — поет она. — Приползла черна змея — ам! И нету соловья.
— Как мило, — говорю, — черт, просто прелесть…
Она натирает по кругу, по кругу, и еще по кру-угу; и это тоже мило, чертовски мило…)
Хэнк сопит, набивши рот мякотью предплечья. Длани парят над ним теплым благовонием. Камин подле кровати умиротворяюще гудит, ободряя густо оранжевым светом своей спирали. Вив поет:
Сойка сеет, сойка пашет,
А воробушек все пляшет,
«Ты бы, брат, мне подсобил!» —
«Ножки слабые, нет сил!»
Он переворачивается на спину. В густом, теплом масле. И томно тянет увечную руку вверх, к ее болтающейся штрипке, заваливает на себя…
Гуси плыли синим миром,
В край, где солнце и цветы…
Дождь атакует окна, отступает, набрасывается с новыми силами, но безуспешно. Ветер сотрясает четыре электрических кабеля, брошенных от дома через реку, и дом гневно гудит от возмущения. Хэнк засыпает при горящей лампе, и электрокамин все мурлычет, и тонкие струи рук снова омывают своею теплой влагой его изнуренную плоть…
Сияло море им сапфиром…
Зачем остались я и ты?[88]
Порою — на исходе бесплодной ночи — пустыни заполоняют мою каторгу, и песчаные клубы снедают глаза… и тогда я должен вскрыть абсцесс своей хижины и поискать рассвет… И найти: ручей загулял с луной… а сосны и козодои взметнулись, чествуя солнце.
Обычно помогает, и прохлада сладостна, но порой — вспоров свой бревенчатый нарыв — не застаешь снаружи никого, кроме ночи. Такие дни лучше всего забыть.
Тем утром Ли наотрез отказался встать с кровати. Фургона, где можно проспать весь день, на новом месте не предвиделось, поэтому будь он проклят, если сделает хоть шаг из дому и будет сидеть в прорезиненном пончо, подобно неприкаянному индейцу с плеса, продрогший и пропащий, в то время как дождь капля за каплей смывает остатки его юной жизни по склону в реку.
Он твердо решил остаться неколебим на кровати; и никакая дипломатия Джо Бена не принесла плодов в то утро.
— Ли, парень, подумай вот о чем, — Джо глубокомысленно воздел палец. — На сей раз тебе даже в лодке качаться не придется. Мы всю дорогу до работы поедем на пикапе. — И палец настырной сосулькой тыкал в ребра. — Пошли! Гоп! Вставай!..
— Что? — Я был выдворен из своих теплых победных грез этим холодным тычком реальности. — Что? Встать? Ты серьезно, Джо?
— Конечно, — говорит он серьезно и запускает новую рекламную кампанию.
Сквозь драпировку моей дремы фанатичные глаза Джо Бена пыхали на меня зеленым из оранжевых ободков. Калибан дорвался до своего кайфа. Он предлагал мне что-то вроде милой маленькой экскурсии на пикапе. Я слушал вполуха; привстал, протянул руку, зачерпнул еще горсть таблеток аспирина из миски на тумбочке. Всю ночь напролет я щелкал кислый аспирин, как соленый арахис, чтоб лишить градусник всякой возможности отобразить истинную мою хворость в полной мере.