Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так же от чистого сердца он обещал компенсировать все мои «физические и моральные ущербы», как ни как я почетный архитектор и все такое, и лично наблюдать за тем, чтобы обо мне достойно заботились. Обещал заходить почаще… Конечно, он напрочь забыл о моем существовании, лишь только вышел за порог. Да мне, собственно, и ни к чему была его забота, плевать я хотел на его заботу.
У меня еще долго стояло в глазах, как он крепко держал Майю за шею, когда они выходили из комнаты. А она даже не сбросила его руку. Шла покорно, как объезженная лошадка. Бог с ней!..
Мама не зашла ко мне ни разу. Честно говоря, я был очень даже рад такому пренебрежению с ее стороны. Пусть презирает меня, но на расстоянии. Хотя именно она прислала ко мне врачей. Я прекрасно понимал ее чувства. Ей, пожалуй, было не легче, чем мне. Насколько мне было известно, после всего произошедшего она не только не взбунтовалась против Папы, но, напротив, вдруг сделалась ко всему равнодушной. Забросила всю обширную общественную деятельность в России, замкнулась в узких хозяйственных делах Деревни.
Зато почти каждый день у меня бывали наши старички. Я обратил внимание, что отец ужасно постарел за последнее время и, видимо, плохо себя чувствовал. Поскольку говорить нам было особенно не о чем, они просто сидели недолго, а потом уходили. Я не касался семейных дел, а сами они деликатно помалкивали. Одно для меня было несомненно: родители были весьма довольны тем, что в силу известных обстоятельств Папа их вроде бы как окончательно «усыновил». То есть им было предложено поселиться в Деревне на постоянной основе, на что они, естественно, с радостью и согласились. В усадьбе им было отведено особое крыло, где их поместили вместе с отцом самого Папы и прочими приживальщиками родственниками.
Несколько раз являлся по моей просьбе Александр. Я заметил, что, во первых, он искренне меня жалеет и что ему тяжело видеть меня в нынешнем моем состоянии (по крайней мере, мне так казалось), а во вторых, он больше прежнего поглощен своими делами. Когда я поинтересовался, что сталось с «Великим Полуднем», существует ли еще игра, он взглянул на меня с предельным недоумением: «Конечно, существует, папочка!» — «А не обижает тебя Косточка?» — спросил я. «Ты что, — еще больше изумился он, — Косточка мой лучший друг!»
Чаще всех заходил ко мне дядя Володя. Но, видя, что любые разговоры мне в тягость, он тоже главным образом сидел молча. Никаких сетований или тем более упреков в мой адрес он себе не позволял, хотя я знал, как он мечтал о том, чтобы у нас с Майей что то получилось. Наивный, добрый человек… Иногда, правда, он вдруг начинал горячо уговаривать меня переехать к нему во флигель, чтобы жить там вместе. Или просил хотя бы зайти к нему в гости. В своей обычной интригующей манере, со всяческими недомолвками и многозначительностями он обещал открыть мне нечто действительно невероятное и исключительно важное. Якобы имеющее для меня значение. Наивно хотел отвлечь от мыслей о погибшей Москве. Но он ничего не знал о другом — о моем видении рая. Я обещал, что как-нибудь загляну к нему, но только потом, позднее.
Иногда я расспрашивал дядю Володю о моем Александре. Он охотно рассказывал об успехах мальчика в учебе, уверял, что мальчик освоился в Пансионе наилучшим образом и чувствует себя прекрасно. Я не верил. Мне почему то казалось, что Александр в разговорах с глазу на глаз не совсем искренен со мной. Что на самом деле ему, может быть, плохо в Пансионе. Мне казалось, что если я увижу его реальную жизнь здесь, увижу, как он себя держит, как общается с другими ребятами, мне будет легче. Дядя Володя, словно прочитав мои мысли, предложил разрешить мои сомнения самым действенным и непосредственным образом. Однажды, в часы, отведенные для этого строгим распорядком, я сам отправился в Пансион, чтобы посмотреть, как там живется Александру.
Мы сидели в директорском кабинете. Дядя Володя включил дежурный монитор, пощелкал кнопками, при помощи которых осуществлялся выбор одной из телекамер слежения, установленных по всему Пансиону. Я увидел на экране своего Александра. Он, Косточка и несколько других ребятишек сидели за одним обеденным столом, смеялись и с аппетитом ели. «А звук?» — спросил я. Дядя Володя настроил направленный микрофон, и я не только увидел, но и услышал происходящее за столом…
Александр и в самом деле ничуть не выглядел зашуганным или опечаленным. Хохотал, держался среди других ребят более чем уверенно. Но что у них был за разговор! Боже мой, лучше бы я этого не слышал! Дело было даже не в том, что их разговор был вопиюще груб по форме, содержал самые что ни на есть грязные ругательства и обороты, — причем сквернословие это было до того нелепое, неуместное и нарочито бессмысленное, словно имело своей целью лишь одно — раздражить и шокировать невидимых наблюдателей. Дядя Володя, кстати, так это и трактовал. Увидев мое смущение и огорчение, он принялся успокаивать и уверять меня, что в отсутствии телекамер, в нормальном общении дети превращаются в нормальных детей. Они, мол, и есть самые нормальные дети. А то, что я слышу, это, мол, проявление их протеста против чрезмерных мер контроля, которые были введены в Пансионе по требованию Папы и Мамы. Этот словесный эпатаж вошел у ребят в привычку. Но на него просто не стоит обращать внимания. Эта похабщина — чисто внешнее явление, вот и все… Хорошо, я был готов, скрепя сердце, согласиться с тем, что это все «внешнее». В конце концов и мы в детстве позволяли себе такое, отчего наши родители, если бы только узнали, упали бы в обморок… И все таки я не мог успокоиться.
Нет, дело было даже не форме, а в самом содержании разговора. Наши дети обсуждали нас, взрослых, своих родителей. Они цинично издевались над всем, что было для нас свято. Судя по всему, они действительно считали нас полными ничтожествами. Не испытывая ни малейшего смущения или стыда, они во всех подробностях пересказывали друг другу то, что происходило и происходит у них в семьях, но в такой дикой интерпретации, что у меня потемнело в глазах. Им было известно абсолютно все, и они нам не только не сочувствовали, но открыто нас презирали и мечтали о том, что скоро свергнут власть взрослых и, наконец, создадут свой собственный, правильный мир. Тут, безусловно, снова присутствовали мотивы пресловутого «Великого Полудня».
Игра, насколько мне известно, была практически уничтожена, или, по крайней мере, изолирована от внешней сети интернет, но детские головы были по прежнему засорены гипертрофированным уродством, мерзкими образами. В их глазах мы, взрослые, были каким то монстрами, роботами, грязными похотливыми животными, лицемерными, алчными, слабыми и лживыми, и было похоже на то, что они махнули на нас рукой, отреклись от нас… Что нам оставалось, как следовало реагировать? Опровергать эти грубые, извращенно нелепые мнения детей? Но напрямик опровергать подобное, оправдываться выглядело бы еще более нелепым и грубым.
Никто из маленьких пансионеров не только не жалел и не тосковал о доме и родителях, но, наоборот, с нарочитой легкостью плевал в свое домашнее прошлое и безжалостно топтал его. Дети постарше рассуждали о том, что взрослые рады свалить все грехи на детей, а малыши дружно поддакивали. Все сходились на том, что взрослые только и мечтают загнать всех детей в концлагеря, чтобы самим предаваться обжорству, пьянству, блуду и оргиям. Для этого, якобы, они идут на любые подлости. В связи с последними событиями вокруг Москвы были «вскрыты» многие заговоры, причем некоторые родители сами называли своих детей в числе заговорщиков и выдавали их властям. Один малыш, кажется, это был младшенький из отпрысков о. Алексея, со знанием дела рассказал о том, что известны случаи, когда родители прокручивали детей в мясорубках, делали из них фарш и котлеты, а кровь сцеживали и пили для поддержания собственных угасающих сил…