Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всякий раз, когда Сингапур вот так, яростно-обличительно, шел на конфликт, все невольно были уверены, что в этом непременно есть расчет, отработанный, продуманный план. Делал он это… с какой-то отчаянно-наивной жестокостью, свойственной, пожалуй, детям, творящими всё от души, ни сколько не задумываясь, что потом. В случае с Рождественским, это особенно было видно. «Конечно, я прекрасно понимал, — рассказывал после Сингапур, — что обличать Рождественского бессмысленно, тем более, с такой анекдотичной придурковатостью… Но, черт возьми! — воскликнул он, — я это действительно ляпнул. Но, после такого наива, и извинения выглядели как продолжение издевательства. Прошел бы мой этот ляп мимо ушей, отшутился бы Рождественский, и всё — забыли. Но он смутился, еще как смутился — попался. Уже в ту минуту я был для него злейшим врагом. Что бы дальше я ни предпринял: извинялся бы, промолчал бы, или, как и поступил… Не смог я удержаться. И понесло меня! И не сомневался я в своей правоте! Ведь дружбу свою он предлагает первокурсникам, по сути своей, детям неискушенным. Песенки им поет про греков и прочею педерастию, а те и уши в стороны… Но ведь до той минуты, он мне был даже симпатичен — образованный, интеллигентный человек… Ну предлагал он… Но не мне же, в конце концов. В конце концов, не принуждал же он их; да и восемнадцать лет — совсем не детский возраст, сами понимают, на что идут к этому Рождественскому. И кого я должен теперь осуждать? Себя? Вот вам — выкусите!»
После истории с Паневиной, Сингапур, как обычно, стал оправдываться. Чаще оправдывался Диме или Данилу, а так, кто под руку попадется. Ему обязательно нужно было оправдание. Лишь оправдавшись, он успокаивался и, благополучно, забывал случившееся. «Я прекрасно понимаю, — оправдывался он, на сей раз, одному из однокурсников, у которого стрельнул сигарету и стоял с ним курил на улице, — что город наш не Эдем. Зачем нам объяснять, что мы и сами знаем? Для нас все это давно обычно, давно в порядке вещей. К этому просто привыкнуть надо — просто привыкнуть, — не придумав, что сказать дальше, лишь отмахнулся. — И какого лешего, она, эта «на Магадане», выеживается, о какой-то нам порядочности говорит, когда сына своего, идиота, пристроила не куда-нибудь, а в педагогический! Ты вообще видел его записную книжку? Нет? А я заглянул раз в нее. У него записная книжка эта толще, чем роман Толстова. И ведь там всё телефоны записаны — не просто так. В алфавитном порядке, аккуратными печатными буквами, убористо, компактно. Начиная с телефона Альфа-банка и до… черт знает чего! Даже телефон горячей линии прокладок «Олвис». Он аккуратно, в алфавитном порядке записывает все телефоны, которые только можно увидеть по телевизору. Я, с дуру, спросил у него: Зачем тебе все это, Андрюша? И он ответил, ответил со своей неубиваемой невозмутимостью: «Пригодится». Зачем они ему пригодятся?.. Зачем он учится в институте? Зачем он учится на худграфе, когда он даже обычный шар нарисовать не в состоянии? Ты помнишь, когда на экзамене он получил «отлично» и все видели, за что он получил «отлично», все, мягко сказать, недоумевали. (Натюрморт, сделанный Паневиным, был на уровне школьного рисунка, и у всех поступавших, его «отлично» вызвало, как выразился Сингапур недоумение). Всё очевидно, хотя мы еще и не знали, что Паневина — его мать… Какой из него педагог, когда он двух слов связать не может? Он же дегенерат. И какое она, эта… дама, имеет право, нас чему-либо учить — в смысле морали и прочей нравственности, когда ее сын, идиот у всех на виду, и все знают, что она его пристроила? И в чем здесь мораль?» «Здесь большинство пристроенных», — возразил однокурсник. Видно ему все это было мало интересно, впрочем, спешить было некуда, он лениво курил, лениво слушал, и равнодушно возразил. «Да, — согласился Сингапур, — это же не ин яз, и не физмат. Это худграф — учитель рисования, учитель, чей предмет считается самым ненужным после физкультуры, предмет, который может вести даже слесарь-сантехник. — А чего там уметь! Сказал рисуйте зиму — они и рисуют… Пристраивают на худграф — в педагогический, пристраивают на юридический, даже в медицинский пристраивают, пристраивают и о морали говорят. Тебя это не пугает? — вдруг посмотрев однокурснику прямо в глаза, произнес он. — Ведь не дай Бог, кто-нибудь из этих пристроенных пойдет работать по специальности…Это что же тогда получается?.. Это получается пиздец, — ответил он чуть слышно. Однокурсник равнодушно согласился, бросил окурок, и ушел.
* * *
Сингапуру не удалось уговорить Паневина на поход к Гале в гости. Паневин показал удивительную упертость, даже, в своем роде, ревность. Не добившись ничего вразумительного, Сингапур сдался и, оставив Паневина, направился к себе домой.
Жил он один. Вот уже год, как умерла его бабушка, завещав квартиру внуку. Не без скандала, наотрез отказавшись сдавать эту квартиру, Сингапур переехал в нее, заявив, что ни в чьей помощи он не нуждается, проживет и один, не маленький. Тем более что последнее время он практически и не жил с матерью; квартира у бабушки была двухкомнатная, во внуке бабушка души не чаяла, прощая ему все, и в каком бы то ни было споре, всегда принимала его сторону. Обосновавшись в маленькой комнате, устроив там мастерскую, Сингапур и жил на полном бабушкином обеспечении и под абсолютным ее покровительством, ни в чем не нуждаясь и не в чем себе не отказывая. Но бабушка умерла, с матерью Сингапур разругался, жить же продолжал как и раньше — ни в чем себе не стесняя и за квартиру денег не выплачивая… Впрочем, если бы не эта квартира… Сам по себе, Сингапур был крайне неприхотлив, как в одежде, так и в еде; а мог и вовсе ничего не есть — в качестве протеста, или как говорят — из вредности. В конце концов, мать сдалась и оставила сына в покое, оплачивая теперь уже его квартплату и покупая ему, по необходимости, и одежду и еду, в остальном же предоставив ему полную бесконтрольную свободу.
Обосновавшись, Сингапур постепенно, потихонечку, превратил всю квартиру в одну большую художественную мастерскую. Первое время, следуя обычным эстетическим правилам, он оставил за мастерской свою комнату, живя и принимая гостей в большой — зале, где жила бабушка, периодически прибираясь там, даже иногда и влажную уборку делая. Но… за