Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люблю описывать не-человеческое. Погружаться в него, переставать притворяться человеком. Оказываться в своей стихии. В человеческой жизни то, что хотелось бы описать, описать невозможно. Это когда человеческое сталкивается с реальным. Это не сделать частью своей субъектности. Можно описывать то, что осознаёшь, понимаешь, что стало частью тебя, но покоя не даёт то, что не осознаёшь, не понимаешь, что частью тебя в принципе не может стать. Например, когда любимая бабушка в детстве меня обижала – я это описать не могу, и не только потому, что бабушку я люблю и всё ей простила, но и потому, что это было что-то такое, что я сделать частью своей субъектности не могла. Теперь это просто воспоминания, а тогда были гнев, обида, ярость, душащие слёзы – и какое-то недоумение: это же бабушка, она хорошая, она меня любит, зачем же она так кричит, зачем говорит такие вещи, зачем трясёт стул, на котором я сижу, зачем сбрасывает вещи со стола, как такое может быть. Такого не могло быть, поэтому я не могла это отрефлексировать, проработать, встроить в себя. То, что может и должно быть, – это что твои взрослые тебя любят и защищают, кормят и учат. Чего не может быть – что они делают тебе плохо, а когда делают, ты не понимаешь, как такое может быть. Настолько не понимаешь, что весь рассыпаешься перед этим фактом. Кого-то пыталась убить любимая мама, кого-то изнасиловал любимый папа. Это не встроить в субъектность, ты всегда будешь об это рассыпаться. Это то, чего не должно быть – не в этическом плане, а в плане невозможности сосуществования твоей психики, твоей личности и этого. К невозможному, не встраивающемуся в субъектность, для меня относились и ситуации, когда меня, уже взрослую, обижали любимые люди, мужчины и женщины, которых я любила. Я быстро забывала про эти обиды и вела себя так, будто ничего не было, – не потому, что прощала, а потому, что не могла это помнить и жить дальше, это уходило куда-то в область неописуемого ужаса. Я не могла ни ответить, ни описать и запомнить толком эту ситуацию, всё сразу путалось в голове, я не понимала, что происходит, казалось, что происходит какой-то выплеск ада, что это не мой любимый человек сказал или сделал, а просто выплеск ада произошёл, а он сам не виноват, скоро снова станет собой, добрым, любящим. А об этих выплесках ада даже говорить не надо, обсуждать их не надо, они слишком плохие, ужасные, они не могут быть частью моей жизни, частью наших отношений, их не описать, не сказать, как и почему такое произошло, непонятно даже, что произошло и было ли что-нибудь. Об этом невозможно стройно мыслить, это похоже на кошмар, который просто мне показался, которого не могло быть. И я годами не могла сделать эти «выплески ада» частью своей жизни, своих отношений, пока вся жизнь, все отношения не превращались в ад и уже невозможно было притворяться, что этого нет, и я просыпалась. Но всё равно не могла описать, что это было, не могла никому рассказать, потому что для этого нет слов, нет идей, непонятно, что это такое. Когда маленькую девочку насилует любимый отец, она тоже не понимает, что он делает, просто знает, что что-то ужасное. И вот если про это всё – всё равно не скажешь, потому что нет ни слов, ни идей, только ужас, то непонятно, зачем вообще что-то говорить (видимо, затем же, зачем нужны все языки, вся речь, – чтобы защититься от ужаса, преобразовать его). Что говорить – ложь, которую ты себе рассказываешь? Описывать поверхность, на которую ты выныриваешь после очередного провала в ад? Рассказывать то, для чего есть имена и понятия, то, что ты себе рассказываешь, чтобы жить, то, что ты смог понять, проработать, сделать частью себя? Я давлюсь этой жизнью, как костью в горле. Я рассыпаюсь о неё. Как можно встраивать, примиряться, склеивать – чтобы это не было обманом? Чтобы эти склейки между разрывами не были обманом? Я про большую часть своей жизни не понимаю, что это вообще такое было и было ли что-нибудь. Не понимаю, как об этом думать, говорить, как жить после этого. Когда читаю что-то связное, склеенное, психологическое – мне чудится в этом страшная фальшь. Жизнь – это прорывы неописуемого, не вмещаемого в себя, лишающего дара речи и мысли, она тебя раздирает на части, ты о неё рассыпаешься, всё твоё маленькое и огромное воображение, твои простые и изощрённые языки. Она случается с тобой, и ты не понимаешь: что это вообще было, почему, зачем, было или привиделось. А всё, что ты себе рассказал, понял, пережил, – это не жизнь.
Прорывы ужасного возможны в любой точке. Я почти никогда не чувствую безопасности, доверия к миру. Вадик Руднев написал, что чувствовать Бога – это чувствовать себя в безопасности несмотря ни на что. Чувствовать себя в безопасности в любой ситуации – так я это понимаю – в камере смертников, на костре. Если ты в ночь перед казнью чувствуешь себя в безопасности, если ты чувствуешь себя в безопасности, когда тебя убивают, – то Бог с тобой. Мне страшно знать, что я отдаю своего ребёнка миру, где с ним может случиться всё что угодно, он позовёт меня, а я не смогу его защитить. Я больше вижу себя мамой, чем испуганным ребёнком, зовущим маму. Потому что туда, где я испуганный ребёнок, мне идти нельзя, это дверь в безумие. С этого началась в четыре года моя душевная болезнь – страх смерти мамы, ощущение, что мама как будто ускользает, что она не может дать мне ощущение безопасности, ощущение Бога, не может принять и переработать мою тревогу, потому что у неё слишком много собственной. Мама – хорошая, но она бессильна, потому что она подчиняется бабушке и не имеет надо мной власти, а власть надо всеми имеет бабушка – как бы общая мама меня и мамы, жёсткая, авторитарная и тоже тревожная, одержимая поиском безопасности для близких, контролирующая других и не контролирующая себя. Дедушка – единственный, кто давал мне ощущение безопасности. Я думаю, что, если есть Бог, – это что-то вроде моего дедушки. Фигуры Отца для меня нет, есть дедушка, он и есть Бог. Однажды я рассказала дедушке одну историю, из-за которой я очень переживала, что Бог меня за неё не простит, и дедушка сказал: «Я тебя прощаю, и Бог тебя прощает». Он мог так сказать. Это было полное прощение Бога, которое я получила от дедушки. Но у меня есть и обратная власть: я тоже могу прощать дедушке именем Бога. Когда дедушка был подростком в военные годы в маленьком городке, они с ребятами заживо сожгли кошку. Дедушка был отличником в школе, единственным мужчиной в доме, отец его погиб, мать работала целыми днями, на нём было всё хозяйство и маленькая сестра, в стране была война, Сталин. И, видимо, в подростках-мальчишках бродила эта жестокость. И они тогда сожгли кошку. Потом дедушка сам с удивлением это вспоминал – он очень любил кошек. И мне было жутко, больно про это узнать, что мой любимый дедушка сделал такое. Но я его прощаю, и Бог его прощает. Я знаю, что здесь у меня есть власть: простить именем Бога. Иногда любовь дарует эту власть – прощать именем Бога. А иногда человек чувствует: простить именем Бога он не может. Нет у него такой любви, чтобы простить именем Бога брата своего. Тогда он говорит: Бог простит.
На даче мы живём простыми, бытовыми делами. Гоша собрал Егору велосипед-коляску, а он не ездит по-нормальному, вихляет переднее колесо. Похоже, дефект конструкции. И так и этак пытались исправить – ничего не получается. Это значит, что мы не сможем брать Егора на дальние прогулки: нет ни обычной коляски, ни коляски-велосипеда. Гоша очень расстроен, вчера весь день этим велосипедом занимался, сказал: «Я всего себя в этот велосипед вложил».