Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну не смущайтесь, чистота и наивность во взгляде — это бесценное сокровище. Жаль, что мы владеем им очень недолго. А на войне его и вовсе не найти. И вот взять вас: такой хрупкий, держите неподъёмный груз, который может вас раздавить, а опора под ногами не надёжнее ваших плеч… — Художник застыл, задумчиво глядя вперёд, вдруг дёрнулся всем телом, как бывает, когда падаешь в полусне. Руки его отпустили плечи Замфира, и тот с облегчением отшатнулся. — Простите, господин лейтенант, и поверьте, в этом нет ничего оскорбительного, просто я таким вас увидел, когда проходил по вагону и заглянул в купе Сабурова.
— Вы сделали неверный вывод. Я устал и был нетрезв.
— Ай, оставьте! — художник заложил руки за спину и не спеша двинулся вдоль поезда. — Знаете, один критик сказал, что у меня талант выворачивать человеческое нутро ягодами наружу, как спелый гранат. Я понимаю вашу тревогу: молодым особенно непросто. У вас были планы, мечты, уверенность в завтрашнем дне, а потом коронованные старики что-то не поделили и решили повоевать. Ну потягали б друг друга за жидкие волосёнки и дело с концом. Зачем молодых отправлять в эту бойню? Зачем убивать будущее своих народов? Вы чувствуете, что вас не обокрали — вас ограбили, забрали жизнь.
— А вы? У вас ничего не забрали? — спросил Замфир резче, чем стоило.
Иванович был слишком проницателен. Настолько, что в голову Замфира закралось: а не читает ли серб мысли. Образ, что он рисовал, был точен, но совсем не таким Замфиру хотелось выглядеть в чужих глазах, и оттого зарождалось в нём глухое недовольство. Художник горько усмехнулся.
— Когда чёртов Принцип застрелил австрийского святошу, мои друзья ликовали. Они пили шампанское за великую Югославию, а я заперся в мастерской. Мне захотелось напиться в одиночестве. Вместо этого, я всю ночь просидел перед закрытой бутылкой коньяка, уставившись в одну точку. Ни пить не мог, ни писать. Я думал о том, что все научные открытия в мире превращаются в оружие, а в последние годы было слишком много открытий. Нет. Если честно, ни о чём таком я не думал, все эти мысли пришли позже, а тогда я просто впал в состояние вроде кататонического ступора. Я смотрел, как гаснет свет, затихает улица, сгущается тьма… Бездумно, как мертвец. Вы когда-нибудь представляли себя мёртвым, господин сублейтенант?
Замфир покосился на художника и ничего не ответил.
— Я в детстве думал, что мертвец всё видит, слышит и чувствует. Смерть лишает только воли, превращает в созерцателя. Усопший лежит на кружевных подушках, над ним сменяют друг друга скорбные лица, горячие губы обжигают лоб, тихо щёлкают колечки на карнизе — это ветер колышет лёгкие занавески. За распахнутым окном — лето, пахнет липовым цветом и фимиамом. Потом опускают крышку, и становится темно, и он смотрит в темноту до тех пор, пока глаза не превратятся в два тухлых перепелиных яичка, но ему всё равно — он уже умер. В ту ночь, двадцать восьмого июня четырнадцатого года, я узнал, что это так.
— Ну ходите вы сейчас, как живой, — с угрюмым сарказмом заметил Замфир.
— Как живой, да. Потом я ещё пытался жить, как раньше, и многие мои знакомы тоже. Нам объявили войну, а мы ходили в театры, встречались в ресторанах, устраивали выставки, как будто ничего не случилось, как будто всё это происходит в совсем другой Сербии, не нашей. Это было самообманом. Что-то изменилось, то ли в воздухе, то ли в самих нас. Утро я начинал с чтения газет, а потом весь день перед глазами стояли сводки. Еда потеряла вкус, вино — аромат, живопись стала хаотичным нагромождением цветных пятен. Даже свет изменился. Он стал… — Художник задумался, подбирая слова. — Он пропитался темнотой, как перед сильным ливнем. И разговоры… Они сводили меня с ума. Говорили все, без умолку, не переставая, и только об одном: война, война, война. Бесконечная говорильня. Даже официант в ресторане, принимая заказ, выкладывал мне план австрийского генштаба, будто видел его собственными глазами. — Он невесело усмехнулся. — Тогда по всему Белграду открылись мобилизационные пункты. Перед ними стояли длинные очереди из молчаливых мужчин. Вот там почему-то про войну никто не разговаривал. В один из дней и я встал в такую очередь, как только понял: я больше не могу притворяться, что ничего не происходит.
— И как, ожили?
Художник невесело рассмеялся.
— Запахи я теперь точно чувствую. Обычно кровь, дерьмо и карболку, но во всём их разнообразии. Вы спрашивали, что у меня забрали? Сначала, как у вас, привычную жизнь, а потом Родину. Сербии больше нет. Мы мечтали о великом государстве южных славян и потеряли своё королевство. Правительство в изгнании заседает на Корфу, в Белграде хозяйничают австрийцы, а мы воюем в чужих странах в надежде, что нам помогут вернуть свою. Так вы позволите мне написать ваш портрет, господин сублейтенант?
— Прямо сейчас? — спросил Замфир, ошарашенный внезапным переходом.
— Почему нет? Натура уходит, я боюсь не успеть запечатлеть то, что видел. По памяти совсем не то.
— Куда натура уходит? О чём вы, господин Иванович? Я не собираюсь умирать!
Замфир бросил беспомощный взгляд на дом Сырбу. Там, за углом, невидимая отсюда, стояла фляга с жидким мылом, пустая уже наполовину. За событиями последних дней он думать забыл про Маковея и его цыганское проклятие. Василе с подозрением вгляделся в черты художника — чёткие, резкие, ни малейших следов индийской припухлости.
— Я не про смерть, упаси Боже, — улыбнулся тот. — Я про того мальчика, который дремал на диване в купе Сабурова. Вы очень быстро взрослеете, я вижу, как вы меняетесь, и грущу, ведь истинная красота — в контрасте. Дайте мне вас написать до того, как военная форма станет вам впору! Ваш портрет станет символом молодости, похищенной войной.
— Прошу прощения, но я на службе. Мне нужно идти.
— Да бросьте! В чём заключается ваша служба? Ходить вдоль вагонов? Поезд благополучно уедет и без вашего участия.
— Господин Иванович, вам лучше вернуться к больным. Как-нибудь в следующий раз. Честь имею!
Замфир ускорил шаг. Чтобы не смотреть в умоляющие глаза художника, он уткнулся в планшет, где все вагоны были давно вписаны в нужные графы. Намёки художника на его инфантильность и бесполезность разозлили Василе, и упрямство перебороло