Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прощайте, приютившие нас чужие, но уютные комнаты! Быть может… Тьфу, зачем думать об «этом»… Суждено умереть — так умрем, а заранее плакаться — только нервы портить… А они будут нужны теперь… Иду, иду!
11 сентября.
Ну, сегодня, кажется, будет тихо… Да и пора уже! Ведь пятые сутки идет бой. Сейчас стрельба стала ленивой и редкой. Впрочем, еще вчера с вечера она начала затихать, будто б сама по себе, независимо от хода боя. И в этих отрывочных перестрелках, быстро вспыхивавших и так же быстро затихавших, чувствовалась общая массовая и неодолимая усталость, постепенно охватывавшая те десятки тысяч еще уцелевших людей, что толклись здесь, напрягая все свои силы, подряд четверо суток.
Четверо суток, как пьяные в дверь, ломились немцы в узкий перешеек суши между болотистых берегов реки Бобра. И четверо суток запирали своими телами этот перешеек наши железные стрелки. Они еще в Артуре научились этой каменной неподвижности, о которую разбивались вдребезги полки и бригады рослых немцев. Но эта неподвижность не была мертвой, и часто, когда выхлынувшие из своих окопов волны серых немецких шинелей начинали хлестать по брустверам наших окопов, — скуластые, с уверенными зоркими глазами сибиряки неожиданно кидались в такую мощную контратаку, что через четверть часа кипевший свалкой и движением промежуток между ихними и нашими окопами — стихал, весь устланный разбитыми и распоротыми телами. В этих атаках все дерущиеся убедились в исключительной способности нашего солдата — драться грудь на грудь штыком. И в то время как здоровенный и длинный пруссак нелепо размахивал в стороны тесаком — штыком, обращая его в рубящее оружие, — наш маленький коренастый и скуластый, даже не стрелок — «стрелочек», — угрем проскальзывал под сверкающим кругом этого тесака и ловким, хладнокровным взмахом вгонял свой четырехгранный штык — стилет в незащищенную грудь немца. Также коротко выдергивал и, оставив обалдевшее, падающее тело, кидался к другому, ловким взмахом приклада отбивая удар сбоку.
В ежедневных штыковых боях все шло в ход. Давали друг другу подножки, хватали за горло и валили под себя, били по кричащим ртам обломками дерева и рукоятками револьверов. И, шатаясь как пьяные, с невидящими от горячего, красного тумана глазами снова ложились в сырые окопы и ждали новой атаки…
Бывало, когда немцы, подготовляя атаку, уже очень сильно начинали заливать нас свинцом, развивая ураганный огонь, стрелки не выдерживали и как камнями швырялись во внезапную атаку. А так как до вражеских окопов было близко, то немцы мгновенно прекращали огонь, чтобы успеть привинтить штыки для встречи наших.
А наши, напугав и прекратив ненавистный и жуткий огонь немцев, снова ложились в свои окопы, потешаясь над поневоле притихшими немцами. А те ругались и снимали штыки, чтоб продолжать огонь.
На всякого мудреца — довольно простоты! Немцы, приготовившие на изумление и страх всему миру свои чудовищные, знаменитые мортиры в шестнадцать дюймов, упустили из виду совершенно, что их штык негоден для боя. Одетый на винтовку, он мешает стрелять, а снятый — заставляет опасаться внезапной атаки противника.
Вот тебе и идеальная армия!
Вообще теперь у нас прилив бодрости. Мы видим, что хваленые немцы не так страшны, как их долго малевали повсюду. Правда, они дерутся зверьми, но… не в одиночку! И часто они идут в атаку вдребезги пьяные и понукаемые сзади пощечинами лейтенантов…
Да вот и теперь. За четверо суток мы не уступили им ни пяди. Правда, все время колыхались, то мы отодвинемся, то они отойдут. Но вот теперь, когда затихает уже бой, — результатами своих атак немцы похвалиться не могут…
Но до чего же мы устали за эти дни!
И как хороша жизнь, и какие мы недалекие людишки! Ведь вот только теперь, после того, как стихла четырехдневная бойня, — мы начинаем ощущать ярко, всем существом своим, что значит жить!
Какое значение имеют все эти незаметные на взгляд и привычные мелочи, на которые в мирное время мы не обращаем внимания. Ну, что такое умывание! И вот сейчас, когда лицо заскорузло под слоем налипшей грязи и пота; когда руки, обветрившиеся и потрескавшиеся от мокроты и грязи, болят — это умывание — большое наслаждение. И душистое (еще из России) мыло так и ласкает взгляд…
А возможность ходить не согнувшись, во весь рост, не боясь пули? Ведь это же наслаждение, понятное только для гнувшихся в течение девяноста двух часов спин…
Когда я переменил смокшую и ставшую коробом одежду и белье, — я точно в рай попал.
И страшно захотелось спать — до того сразу же разнежилось усталое тело.
Нет, хороша жизнь! И война учит ее любить.
Сейчас у нас доброе и жизнерадостное настроение. Правда, немного попортили его принесенные в штаб адъютантами полков списки потерь, в которых порядочно знакомых близко, еще вчера живых имен… Но что делать! Мы привыкли как-то. Машинально крестимся, когда читаем знакомое имя в списке убитых и даже… (да простит нас, Боже) вспоминаем порой с грустью:
— Эх! Плакали мои двадцать пять рублей, взятые покойником на днях еще, до двадцатого.
Да. Привыкли. А впрочем, и действительно, о чем горевать? Сегодня он, завтра, а то и сегодня же к вечеру, и я за ним, в братскую могилку… Мы здесь все равны — и живые и мертвые.
Только мертвым спокойнее и, наверное, под землей теплее…
Сегодня отошли с позиций. Приказано. Мы все будто озверели — до того прицепились к этому кусочку земли под нами… Люди в окопах стреляли, вопреки своему обыкновенному добродушию, с какой-то мрачной озлобленностью.
Раненые, очнувшись на перевязочном пункте, первым долгом спрашивали:
— А что немец шибко прет? Наши не отстали?
Когда пришло приказание отойти, нам казалось, что бой выигран нами, и потому на нас это приказание повлияло ужасно скверно… Генерал сел и заплакал…
Полковник, мрачный, с крепко сжатыми губами, бегал взад и вперед по полянке и мял судорожными жестами свои руки.
Но… наше дело было исполнить приказание, и мы, не добравшись, отошли. Зачем, мы не знаем, но предположим, что на нас уж очень большие силы засели. Там-то, вверху, виднее.
Но вот объяснить отходящим солдатам цель отхода мы не могли, ибо сами ее плохо знали. И со смущением избегали вопроса:
— А што, Ваш-брод, пошто это нас назад повели?
Приходилось отвечать:
— Так, брат, надо. Там начальство лучше нас знает, что делает.
И солдат соглашался.
— Это точно, што ему виднее… Да больно уж отходить совестно полячишков-то… Разграбят их немцы… — вырывалось у него.
И его психология бойца за свою землю была проста и резонна и не вязалась в уме со стратегическими задачами.
Впрочем, они молодцами! Оригинально, что когда мы дрались на «немецкой стороне», они, эти железные стрелки, дрались храбро, но добродушно. И бывало, когда под нащупывающее дуло его винтовки подвертывалась длинновязая фигура немца, он шептал, стреляя: