Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…А лучше просто уходи,
Любимый мой, мой дорогой…
Песня закончилась. Все молчали. Шумел за окном дождь. И если бы не этот отвлекающий обыденный звук, было бы совсем неловко, никто не сумел бы и не посмел бы перейти от этой песни к чему-то другому — к разговору, к работе. Никто не знал бы что делать, после того, как она была спета и все молчали.
Нет, не может быть, чтобы все они почувствовали и поняли то же, что и я. Не может быть, чтобы песня эта всех так уравняла. Я ревниво оглядывался вокруг. Не может быть. Это только мне. Я не хотел делиться ни с кем, и с облегчением увидел, как все поворачиваются друг к другу, разговаривают, бродят по комнате, как будто ничего не случилось.
Дождь кончился, мы разошлись и до обеда я был примирен с работой и с жизнью.
На обед — полчаса голодной толпой по пыльной дороге к лагерю. Наспех сполоснуться у умывальника и — в очередь к раздаточному окошку. Первым в очереди стоял плотник в ковбойской шляпе на голове и по цепочке передавал миски с едой на стол для всей бригады — дружные ребята.
Я в очереди последний, но вот подходит еще Петрыкин, как ни в чем не бывало становится передо мной и оглядывается на меня через плечо насмешливым глазом. Зря я ему уступаю — как будто признаю за собой какую-то вину. Но неохота связываться — опять что-нибудь скажет при всех. Держа миску с супом в обеих руках, я пробираюсь по проходу в поисках свободного места.
— Начальник, иди сюда, — окликает меня Петрыкин, показывая на место рядом с собой. Отказываться глупо, и я сажусь подле него, склоняюсь над тарелкой, а он похлопывает меня ласково по плечу:
— Кушай, кушай с нами.
Некоторые смеются — дураки.
Напротив меня сидит дородный Зам, не спеша и основательно «окучивая» кашу. Рядом с ним длинный и худой, как скелет, юноша, по-журавлиному вытягивая тонкую шею, заглатывает пищу. Почему-то одинаково неприятно смотреть, как едят и толстые и тощие люди. Я стараюсь не смотреть.
Доев суп, я поднимаюсь за кашей. Петрыкин протягивает мне свою пустую миску.
— Захвати и мне, — ласково просит он.
Близсидящие с интересом ждут: возьму я или не? Я беру. В конце концов мне перетерпеть здесь только полтора месяца, Беру миску и несу ему кашу. Сам виноват. Надо быть большим дураком, чтобы поехать сюда. Хотел с собою отношения выяснить, теперь приходится выяснять их вот с этими…
После обеда выходить на работу тяжелее всего. Только приляжешь на койку в душной, прогретой солнцем палатке, потянешься — в сон клонит. Но уже заглядывают в дверь бригадиры:
— Выходи!
И назад бредем, разморенные, по солнцепеку и пыли. Зато вечером на низкое заходящее солнце идешь быстро с одной мыслью — поскорее умыться у ручья. Моешься долго, чтобы охладить разгоряченное тело, смыть пот и пыль. Потом не спеша вытереться полотенцем — это уже удовольствие — не насухо, а чтоб оставалась влага, холодила кожу. Вокруг все, такие же, как ты, — умытые, довольные, сопят молчаливо, вытирая воду в ушах, тщательно расчесывая мокрые волосы. И как-то совсем другими глазами с бо́льшим уважением смотришь на них. Странно, я всегда воспринимал умывание и переодевание своих «коллег» в чистое как их возврат к индивидуальности.
К ужину на десерт — праздничная добавка: по две карамельки и по три печенины. Это угощение в честь именинников — тех, у кого сегодня день рождения. Помимо угощения полагаются еще и танцы: включают магнитофон, и все танцуют тут же в столовой на бетонном полу перед раздаточным окошком. Мне тоже хочется танцевать, но, зная общее ко мне отношение, ни к одному из кружков танцующих я подойти не решаюсь и стою рядом в стороне, пританцовывая, как бы сам с собой. Это замечает Ира — добрая душа, славная девушка, невеста кретина бригадира «плотников».
— Иди к нам, приветливо улыбается она и сторонится, давая мне место рядом с собой. Но и Петрыкин подзужживает:
— Иди, иди к людям.
Видя мою нерешительность и словно защищая меня от его нападок, Ира вышла из круга и положила мне руки на плечи. Мы стали танцевать в паре, но Петрыкин глядел на меня, ядовито улыбаясь, словно показывая, что женская поддержка ничего не значит в мужском споре. Когда танец закончился к нам подошел бригадир «плотников» и, меланхолично, по-хозяйски беря Иру под руку, сказал:
— Опять в тебе говорят материнские инстинкты, и увел ее, не взглянув на меня, словно меня там и не было.
Все это мало меня огорчает, тем более, что танцы уже затихают и чуть вдали от лагеря, чтоб не мешать любителям поспать, сами собой зажигаются костры, собираются кружки и начинаются песни под приглушенные переборы гитар. Я сам не пою, но люблю слушать. Хором пот редко. Обычно поет кто-то один — остальные слушают.
У костра оттаиваешь, становишься самим собой и слушаешь свою душу, не слышную днем. Я прихожу к костру общаться с собой. Но, странное дело, при этом ближе чувствуешь к себе и других. Круг у костра — это единственное место, где я воспринимаю их как себе подобных, когда вижу, как, сидя в общем кругу, слушая одну песню, каждый из них уходит в себя. Меняются лица, затуманивается взгляд. И лишь когда заканчивается песня, на время короткого перерыва — они выходят из оцепенения, возвращаясь в круг условностей общественного человека, чтобы не выдать, что там было в груди, пока звучала песня.
Во время одной из песен я боковым зрением заметил, что кто-то подошел и сел чуть сзади от меня. Оглянувшись, я разглядел Олю — она усаживалась поудобнее, подбирая под себя ноги.
— Ты что сегодня не поешь?
— Ну, не всем нравится мое пение.
— Мне нравится.
— Спасибо.
Ее равнодушная благодарность меня задела.
— Мне очень понравилось, — сказал я с нажимом на «очень», требуя к себе внимания.
— Оля, ну сколько тебя ждать?
Мы оба оглянулись. Чуть поодаль стоял курчеватый, атлетического сложения блондин из соседней бригады.
— Извини, — сказала мне Оля и поднялась. Они чуть отошли, постояли немного, обменявшись несколькими словами, потом повернулись и ушли в темноту.
Экий красавец-мужчина, все при нем: плечи, волнистая шевелюра, правильные черты лица, здоровый румянец. Я не знаю, мне кажется, быть таким красавцем — это вульгарно. Глядя на такого человека, я понимаю, что объективно он красив, но ничуть не ревную к