Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И что удивительно: ни у меня, ни у сестры даже в мыслях не было протестовать против порой непосильной для нас работы. Я помню, как мы с отцом заготовляли сено для нашей коровы. Махать целую неделю косой для девочки в двенадцать лет было куда как нелегко. Но я безропотно косила, мужественно перенося боль в боку и в плече. А отец шел впереди меня играючи, ему доставляла истинное наслаждение эта работа. И лишь только заметив, что я далеко отстала, сам останавливался и поджидал меня, вытирая пот с разгоряченного лица и шеи:
– Что, Нина? Хочешь есть калачи, так не лежи на печи. Дай-ка мне свою косу, я ее поточу, а ты отдохни.
Я падала в траву, зарываясь лицом в пахучее разнотравье, и мне казалось, что никакие силы не заставят меня снова взять в руки косу. Но проходило десять – пятнадцать минут, и я шла следом за отцом, взмахивая косой.
Вот почему мне было странно, когда однажды младшая сестра, студентка, отказалась жать ячмень на пришкольном участке для зимних завтраков детей.
– Я не могу пойти сегодня, папа, у меня дела…
Какие могут быть дела у студентки, приехавшей на каникулы в родной дом? и как она осмелилась отказать отцу в просьбе управиться с ячменем? Я не верила своим ушам, настолько мне казалось это несообразным. Почему я, совсем уже независимая от отца, имеющая уже своих детей, не считала возможным отказать отцу в его просьбе и весь день жала овес на пришкольном участке?
Верный себе, отец не стал читать нравоучений строптивой дочери, но я видела, что он задет ее отказом.
В годы наибольшего подъема общественной деятельности отца мы, дети, были маленькими, и только из разговоров взрослых до нас доходили отголоски того, что занимало и волновало отца в тот или иной период его жизни. Но во время наших дальних прогулок с отцом мы видели, с каким уважением относились к нему окружающие, как здоровались, почтительно снимали шапки и доверительно говорили с ним бородатые мужички, советуясь о своих делах.
В памяти отец сохранился больше как воспитатель, как человек, относящийся к своему родительскому долгу с чувством величайшей ответственности. Он никогда не кричал на нас, не наказывал, но достаточно было его нахмуренных бровей и осуждения во взгляде, как мы чувствовали себя виноватыми и несчастными. В чем был секрет этой власти отца над нами? В безграничном уважении. Всем своим поведением отец доказывал это свое право на уважение. Он не пил, не курил, не бранился (мы не слышали от него даже такого выражения, как «черт возьми!»), бережно относился к матери, к своим старикам-родителям, нетерпим был ко всякого рода порокам: лжи, трусости, воровству, к безделью и лени. Даже во время школьных каникул отец был постоянно занят. Он или читал и писал, или занимался делами по хозяйству, показывая нам пример трудолюбия.
Любя нас, внешне он не выказывал своей любви и был даже несколько строг в отношениях с нами. Самая большая ласка отца – это одобрительный взгляд и мимолетное касание твоей головы. Вот почему мы очень удивились, когда однажды отец изменил этому своему правилу. Помню морозное февральское утро. Едва мы с сестрой проснулись, как почувствовали, что что-то случилось. Мама и павловская бабушка Васса Симоновна о чем-то оживленно переговаривались. Отца не было дома. Услышав, как бабушка сказала: «А Вася, Вася-то рад!» – мы пристали к маме с вопросами об отце. Мама ответила, что свергли царя, и что отец очень рад этому. Папа явился домой радостно возбужденный, не мог усидеть на месте, то и дело вскакивал из-за стола, бегал по комнате, потирал руки, приговаривая:
– Хорошо! Ах, как хорошо! Замечательно! Прекрасно!
Потом вдруг остановился перед нами и спросил:
– Ну, детки, угадайте, почему я сегодня так весел?
– Потому что свергли царя! – хором отвечали мы с Надей.
– Правильно! Умницы вы мои! – счастливо засмеялся отец и, поочередно подбросив нас вверх, расцеловал в щеки.
В гражданскую войну поселок наш то и дело переходил из рук в руки, то белых, то красных. Вот только что его заняли красные, а, переночевав, утром спешно запрягали во дворе коней и на вопрос бабушки
– Куда это вы, соколики? – отвечали: – На другую квартиру, бабушка, поближе к кухне походной.
Не проходило и двух часов, как в дом вваливались белые и к бабке с вопросом:
– Где красные? Куда ушли?
– А я разве знаю, они мне не докладывали…
– У, старая! – замахивался прикладом парень.
– Бей! – бесстрашно говорила бабка и даже фуфайку стеганую распахивала на груди.
Но парень, ругнувшись, выходил во двор и, распахнув ворота, знаком давал понять, что, мол, нет тут никого и можно въезжать. И вот двор наполнялся подводами, мужики распрягали коней, выносили из саней раненых, и офицер, входя в дом, объявлял, что дом занимался под госпиталь. Чаще всего госпиталь располагался на втором этаже дома, в этом случае вся семья переселялась вниз. Но иногда военное начальство решало, что под госпиталь больше подходил нижний этаж, чтобы, в случае чего, можно быстрее было эвакуировать раненых. Не знаю, где размещались тяжело раненые, но по квартирам распределялись легко раненые с переломами рук, ног, с обморожениями. Помню одного парня с обмороженным носом. Распухший нос красной дулей торчал на лице, но это не мешало парню заигрывать с нашей няней Таней Шельмой, приставленной обслуживать раненых, подавать напиться, разносить обед. Он каждый раз, как она проходила мимо, норовил ущипнуть ее пониже спины. Таня взвизгивала и, довольная вниманием, хлопала его по руке. Запомнился еще один раненый в гипсовом корсете. Его заедали вши, он лежал на койке и ножом почесывал кожу под корсетом, сморщившись и оскалившись. Как правило, белые были одеты и обуты лучше красных, так как Антанта (в частности правительство США) доставляли Колчаку оружие, боеприпасы, продовольствие и обмундирование для армии. Да армейцы и сами не очень церемонились, отбирая у населения живность. У нас, например, не оставалось во дворе даже курицы.
Однажды парни приволокли от соседей упирающегося бычка, зарезали его и тут же, освежевав тушу, принялись рубить мясо для пельменей. Настряпать-то настряпали, а сварить и поесть не удалось, атаковали поселок красные, пришлось удирать срочно.
В марте 1919 года Колчак занял Пермь. Войска 1-ой и 2-ой Красных армий вынуждены были с боями отступить за Каму, потеряв Оханск, Сарапул, Воткинск. Фронт плотно придвинулся к нашему заводу. Отец при красных заведовал отделом народного образования при сельсовете и до прихода белых должен был эвакуировать отдел. Все утро прошло в ожидании подводы, на которой предстояло вывести «дела». Мы все вместе с отцом и секретарем отдела Юлией Николаевной Печуркиной сидели наверху и с тревогой прислушивались к грохоту орудий за поселком. Но вот слышно было, как у нас в огороде за стайкой упала и разорвалась бомба. Зазвенели стекла в окнах. Отец встал и снял вместе с пружиной люльку, в которой лежал его младший ребенок – наш брат Женя (погиб в 1941 году в Великую Отечественную войну), и спустился с нею вниз на 1-ый этаж… Мы все последовали за ним и сели в столовой. Через полчаса во двор въезжали уже подводы белых. И снова наш дом превращался в бивуак, во дворе над костром в большом чугунном котле пыхтела, всхлипывала пшенная каша. Подзаправившись, солдаты устраивались на ночлег, и скоро дом наполнялся дружным храпом спавших вповалку людей. Мы с мамой устраивались на полу в маленькой спальне. Как-то посреди ночи в комнату ввалились запорошенные снегом военные дядьки с ружьями за плечами. Сдернули одеяло сначала с мамы, а потом и с меня и, посветив фонарем, один из них разочаровано проговорил: