Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, мы пришли к вам по поводу Траутвейна, – сухо заявил Петер Дюлькен, так как другие не знали, с чего начать, и Гингольд, несмотря на всю свою осторожность, не мог удержаться и бросил из-под очков злой, пронзительный взгляд на дерзкого юнца. Но раньше, чем он собрался ответить, заговорил Вейсенбрун. Он сразу пошел в наступление:
– То, что случилось с Зеппом, по нашему мнению, не только печально, но и возмутительно.
– Да, – ответил Гингольд. – Преступники они, эти нацисты, это они во всем виноваты.
– Возмущение наше, – ответил Петер Дюлькен спокойным голосом, но глаза его блеснули, – относится на сей раз не только к нацистам, оно относится к другим, господин Гингольд.
Гингольд сидел и теребил свою четырехугольную, черную с проседью бороду. Надо умаслить этих людей, которые снова ставят под угрозу его Гинделе, надо разговаривать с ними полюбезнее.
– Вы можете спокойно высказать все, без всяких недомолвок, – вежливо сказал он. – Мне бы хотелось, чтобы в этом деле не осталось никаких недоразумений между нами. Объяснитесь. Говорите возможно точнее.
– Это мы и собираемся сделать, – сказал своим желчным голосом редактор Бергер, всегда и во всем любивший точность. – Вы утверждаете, что профессор Траутвейн в резких выражениях отказался от работы. Мы не думаем, что все происшедшее имеет именно тот смысл, который вы в него вложили. Оправдано ли увольнение Траутвейна с формально юридической точки зрения или нет, мы все, служащие вашей редакции, отказываемся продолжать работу без коллеги Траутвейна. Мы требуем от вас, господин Гингольд, чтобы вы предложили профессору Траутвейну продолжать свою работу в редакции или, если хотите, вновь за нее взяться. Если мы до завтрашнего вечера не получим гарантий, что Зепп Траутвейн послезавтра будет восстановлен в качестве постоянного редактора «Парижских новостей», мы все как один прекратим работу.
«Нельзя допустить, чтобы „ПН“ теперь закрылись, – размышлял Гингольд. – Теперь – нет. Не теперь. Если они закроются, то архизлодеи не будут заинтересованы в том, чтобы оказать мне услугу, и будут без конца держать мою дочь в концлагере и замучают ее до смерти, ибо они мстительны». Внутри у него кипело, как в самоваре, но он предостерег себя: «Спокойно, подумай хорошенько, не показывай своей ярости и своего горя. Великий, добрый боже, пошли мне дельную мысль, хорошую идею».
– Господа, – сказал он, как бы утешая и заклиная, – зачем же сразу так горячиться? Зачем сразу начинать с требований, а не с предложений? О предложениях можно говорить. Не надо действовать опрометчиво, в особенности если дело идет о щекотливых вещах. Мы так долго сотрудничали с вами и так хорошо сработались. Давайте спокойно и мирно подумаем, пока не найдем решение. Вы думаете, несчастье, случившееся с профессором Траутвейном, не волнует меня? Я обдумаю ваши предложения. На этой основе можно вести переговоры.
«Я возьмусь за Гейльбруна и Германа Фиша, – думал он между тем. Он думал отчетливо, последовательно. – Если Гейльбрун и Герман Фиш будут продолжать дело, значит витрина останется, и именно такая, какой хотят архизлодеи. Тогда архизлодеи будут мной довольны и еще на этой неделе освободят Гинделе. Дай-то бог, дай-то бог».
– Ведите переговоры, господин Гингольд, – сказал Петер Дюлькен, – но ведите их, смею вам посоветовать, прежде всего с Зеппом Траутвейном. Если мы завтра вечером не получим требуемых гарантий, вам придется вести переговоры гораздо дольше.
Гингольд чуть не вскипел. Что позволяет себе этот сопляк? Чтоб ему провалиться! Но он снова сказал себе: «Я должен удержать их, этих нахалов. Надо сделать вид, что не слышишь их наглых речей. Они ослеплены, у них нет ни глаз, ни ума. Они не видят никакой разницы между этой фрау Траутвейн и моей Гинделе. Им кажется ужасным то, что фрау Траутвейн умерла. Они не знают, что моя Гинделе в концлагере. Они не знают, что действительно ужасно».
Вслух он сказал:
– Прошу вас, господа, постарайтесь сохранить спокойствие. И будьте справедливы. Я тоже стараюсь. Я слышал ваши предложения, я обдумаю их. Профессор Траутвейн отнесся ко мне очень плохо, но я готов еще раз с ним поговорить, – может быть, он по-прежнему будет писать о музыке. Хотя мы могли бы заполучить Залинга, господа. Возможно, что мы найдем компромиссное решение. Но прошу вас, говорите о предложениях и не настаивайте на требованиях, которые можно только принять или отклонить. Потом вы, вероятно, сами об этом пожалеете. И прежде всего дайте мне время. Дайте мне пять дней, три дня. Можно разве вот так, сплеча, решать дела, имеющие такое важное значение? Всемогущему богу – и тому для сотворения мира понадобилось шесть дней.
«Надо поговорить с Гейльбруном, – думал он. – Надо поговорить с Германом Фишем. Это добрый знак, что с ними нет Гейльбруна. Надо предложить ему больше денег».
– Мы не герои, – ответил ему толстяк Пфейфер, – но мы и не лавочники. Предложений мы вам не делали, а поставили требование, обдуманное требование, и толковать его вкривь и вкось не приходится.
– Значит, вы, так сказать, приставили мне нож к горлу? – спросил Гингольд с вымученной улыбкой.
– Мы ставим вам ультиматум, – флегматично подтвердил Петер Дюлькен своим высоким голосом. – Срок истекает завтра, в восемь часов вечера.
* * *
Франц Гейльбрун между тем сидел в своем кабинете, обставленном со скудной роскошью. «Этого достаточно», – сказал ему сухопарый Бергер. Но этого было недостаточно, понадобилось еще, чтобы Анна Траутвейн открыла газовый кран. Теперь уже достаточно. Теперь он сидит в своем кабинете, конченый человек, конченый в глазах света и своих собственных.
Его лицо с полной, отвисшей нижней губой как бы расплылось. Рот слегка перекосился. Что предпримут редакторы? Он может спрятаться от них за своей массивной дверью, но и сквозь дверь проникает их презрение – этому он помешать не может.
Но и это еще не самое худшее. Хуже всего то, что он сам прекрасно знает, что он сделал и что должен был сделать. Ссылка на дочь Грету как смягчающее обстоятельство – просто чушь, сочиненный им для себя же предлог. Он отлично разбирался в шкале ценностей и отлично знал свой долг, он умышленно, для собственного удобства зажмурился и прикинулся,