Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как же просто! С какой ненавязчивой лиричностью сделал рисунки Кустодиев к моему Аггею Коровину. «Аполлон»-то читали? Нет? Ну, теперь уж, пожалуй, поздно.
— Простите! Владимир Алексеевич, давайте уж работать завтра с утра. Приходите часов в двенадцать, и никто не помешает… Как бы мне хотелось взглянуть на ваши рисунки… Как-то вникнуть в ваше творчество.
Я ушел вместе с режиссерами.
В двенадцать часов следующего дня я был на квартире Радина. Толстой был один. Трезвый, умный, проницательный, без всякого «наигрыша», без всякого эдакого: «Закон! Ничего не могу поделать!» Передо мной был другой человек. Манера разговаривать была у него с режиссерами из Ростова одна, манера говорить с художником, которого он, по-видимому, «зауважал», другая…
Этот проницательный и умный взгляд я и постарался передать в своем рисунке. Взгляд с «веселой хваткой».
Только уже после сеанса он подбежал к телефону:
— Это секретарь наркома путей сообщения? Девушка, соедините меня с наркомом Халатовым. (Халатов был уже не директор Государственного издательства художественной литературы, а стал наркомом путей сообщения.) Нет?! Ушел и больше сегодня не будет? Скажите ему, девушка, что звонил Толстой… Да, писатель Толстой, ну, конечно же, не Лев Толстой, а другой, тоже писатель… Вот именно. Вы знаете, «Смерть Иоанна Грозного»… Вы читали? Очень, очень рад… Видели в Художественном? Да, да! Мне самому эта драма очень нравится… Ах, и стихи знаете? «Средь шумного бала, случайно, в тревоге мирской суеты»… Уверен, уверен, что тайна покрывает и ваши черты, девушка… Так вот, вы напомните Халатову, я уже говорил ему, ему только напомнить надо. Два билета до Сочи… В международном вагоне, двухместное купе, по броне ЦИКа. Ну, запишите, девушка, чтобы я был спокоен! По броне ЦИКа.
«Средь шумного бала, случайно…» — продолжал напевать Толстой, отойдя от телефона. — Ох, хлопотная жизнь какая! Как же просто махнуть из Парижа в Ниццу! А тут все звони да звони… Все звания свои перечисляй. Объясняй, какого калибра ты Толстой, первого, второго или третьего.
Усердствовал он, по правде сказать, излишне. В те времена так было легко достать билет любого «удобства», пятерку носильщику — и все уже готово, по любой броне. Вероятно, в этом выуживании всяких благ был и свой азарт. При его деньгах все было доступно без звонков, без перечисления званий.
Сеанс был закончен.
Толстой стал завтракать. Я отказался. Он вкусно ел, не переставая что-то рассказывать, вкусно держал своей пухлой, мягкой рукой тоненькую ножку рюмки дорогого стекла. Лихо, по-гусарски опрокидывал рюмку в смачный рот! Он был очень похож на Монахова в «Грелке» в тот момент, когда он завтракает. Не хватало только костюма по рисунку Александра Бенуа.
Мне хотелось поговорить с Алексеем Николаевичем.
— Когда я читал ваше «Черное золото», я очень живо представил себе нарисованные вами образы. Мне даже захотелось иллюстрировать их.
— А! Это интересно! Возможно, это и было бы интересно. Но… большое но. Это ведь эмиграция… И вряд ли «они» захотят преподнести этот мой труд с некоторой «помпой», с иллюстрациями художника. Бумага! Лишние деньги! Но я понимаю вашу мысль, этот контраст: Париж и матерые выходцы из российских «дебрей»! А впрочем… Вот мы сейчас с вами пойдем в Дом Герцена. Я познакомлю вас с завом Литературного фонда. Постарайтесь ему понравиться. Некто Ц…. — и, понизив доверительно голос, — племянник К…, через него все можно. Однако посмотрим ваши акварели. Очень, очень здорово! Кусково. Какая жизнь! Нет, нет, Кусково — это случайность. Это глубже… Наша жизнь… только наша! и никакая другая!
— А меня все упрекают мои коллеги, что, мол, это подражание французам и все неинтересно. Общее мнение Союза художников!
— Какое же дурачье, однако же, все эти ваши коллеги. Злое, вредное дурачье! Да тут все русское… и эти сумерки… Вы знаете, во Франции ведь нет сумерек, этих чеховско-левитановских сумерек… А в них-то вот вся изюминка! Ну, да русский «злой глазок». Он тоже чего-то стоит…
— Да! Когда-то во Франции все это чувствовали, умели замечать, умели подсмотреть… Да теперь-то всего этого и в помине нет.
— Климат переменился и хотели бы, хотели бы сделать хотя бы один лист этого «Кусково», но все иссякло! Уже не могут. Ну, а у нас еще могут… Это очень, очень хорошо! Спасибо! Спасибо, что занесли мне эти прекрасные листы.
Мы вышли на Дмитровку, прошли мимо театра, который он описал в своем «Хождении по мукам», миновали чудесную церковку «в Путниках», прошли мимо забора Страстного монастыря и двинулись к памятнику Пушкина.
Толстой был в ударе, оживлен, разгорячен завтраком, «цепной реакцией» воспоминаний о Париже.
— Вы знаете, в эти годы, которые у меня описаны в «Черном золоте», Париж был неповторим. Человечество после войны как с цепи сорвалось… оно было ненасытно! Наслаждений! Наслаждений, всех, всех, которые только возможны, которые только можно достать, придумать, изведать… И над всем этим противный, сладковатый до омерзения запах разлагающихся трупов! Это на ближних полях, примыкающих к Парижу, догнивают неубранные, не найденные несчастные французские и русские солдатики, «пуалю»! Некогда! Некогда их убирать! Давайте целоваться!
Импровизации его были великолепны. И, как странно, описывая эти чудовищные и блестящие годы Парижа, он ни словом не обмолвился о «Детстве Никиты», а именно в те дни, напоенные трупным запахом, и были описаны и русские мальчики, и сугробы, и лунные ночи с волками, и бумажные цепи и звезды для рождественской елки. Он как бы целомудренно оберегал эту тему… Он шагал широкими шагами по