Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И только когда я смотрел куда-то в сторону, то слышал все тот же голос, голос «фонтанного дома», мягкий, сохранивший еще какие-то девические оттенки, идущий не из гортани, не от нёба, а откуда-то из глубины, из души. Никакой резкости, пастельный голос или тембр живописи «grisaille».
Челки уже нет! Она перешла по наследству к бакфиш, открывшей мне дверь.
Что я буду делать с этим зобом, таким неожиданным для меня?
А ведь рисовать надо. Ждут на Мойке, 12! Болтаем…
— Я не помню совсем, как я с вами познакомилась… В моем представлении, что давно знакомы…
— Меня привел к вам в «фонтанный дом» Михаил Алексеевич Кузмин. Мы пришли втроем: Кузмин, Юркун и я. Был теплый август 20-го года, часов в шесть вечера, было светло. Пили чай. Что еще сказать?.. Тихий вечер — и больше ничего… А маскарад — это святки, первые числа января 1921 года. Двадцать первый год, который унес стольких, начался маскарадом… в Мариинском театре… Вы помните?
— Да, помню, — усмехнулась она. — Молодость!.. Вы знали Рустамбекова — художника, такой левый футурист?..
— Нет, не знал.
Не хотелось открывать себя. Не люблю художников, завербованных, мобилизованных, обучающихся винтовочным приемам авангарда.
Я смолчал.
— Он прислал мне недавно привет из Парижа. Рустамбеков — футурист…
— Нет, не знал.
Разговор стал перескакивать с темы на тему.
Что-то знают и понимают люди одной эпохи одинаково, а людям эпохи, следующей за ней, — не все понятно. Их представления о людях уже не «наши».
Я иду как-то по Литмузею в Москве. Огромный портрет Блока. Брюнетище жгучий, грузино-армяно-азербайджанский!
Спрашиваю эрудированную научницу:
— А это кто же такой?
— Неужели не знаете?! Стыдно культурному человеку!
— Нет! Не знаю. Многих знал писателей, а вот этого типа вижу в первый раз!
— Да это же Блок!
Увы! Никто уже не представлял себе, что Блок не брюнет, а рыжеватый блондин с сильно обветренным лицом моряка и весьма светлыми бело-голубыми глазами!
Я рассказываю про научницу, Анна Андреевна смеется.
— Да. Помню у него была такая розовая, розовая шея!
«Какое-то чисто женское ощущение мужской шеи, мужской плоти,— подумал я. — Мужчина сказал бы как-то не так».
— А Маяковский с каждым годом все красивее и красивее становится, — расхохоталась она. — А у него было лицо умной собаки, бульдога. Никакой красоты! Темное, сумрачное лицо! Лицо римского раба!
— Помните, как мы проводили вечера втроем?.. Я рисовал вас обеих, шутя, по-домашнему. Вы обе не требовали от меня результатов. Я рисовал акварелью, без карандаша. Сделаю два-три наброска с Вас и говорю: «Ну, Ольга Афанасьевна, очередь за Вами». И она послушно садилась к свету, и я продолжал «упражняться». Это было уже после лета 1921 года. В это лето я нашел свой язык, а не только технику, я ее осваивал. Вероятно, это было зимой 21-22-го года.
— Вы знаете, в Дом Пушкина я подарила свой альбом. Там есть ваш рисунок, шуточный. Все гимназистки России подносят мне цветы и свои стишки тоже, — сказала это весело, мило, с удивительным интимным задором. — Когда подходит моя возрастная дата, сотрудники выставляют этот альбом с раскрытой страницей именно на вашем рисунке. Да! Есть что вспомнить о первых годинах двадцатых!
— У меня ведь сохранился довольно хороший портрет Ольги Афанасьевны, сделанный тогда шутя. Запечатлелись в нем ее волосы цвета шампанского или цинандали и ее русалочий взгляд. Хотите, подарю?
— Ах! Как я буду счастлива! В моей комнате будет жить ее образ. Я потом завещание сделаю, передам ваш портрет в Русский музей. У меня просили сотрудницы из отдела фарфора ее фото. Они не знают, как она выглядела. У меня затерялись ее фото. Так случилось… Ах, подарите, я буду так счастлива! Я повешу его вот здесь, и образ Ольги будет всегда со мной!
Она сказала о своем завещании очень по-русски, без всякой боязни смерти, с полным спокойствием, с полным, глубоким уважением к этой череде жизни и смерти, которой и она подвластна!
— Что это за рисунок висит у вас? — указал я на висевший рисунок в легкой раме.
— Ах! Это — большая ценность: это — Модильяни! Это когда-то он рисовал меня в бытность мою в Париже!
«„Ценность“! Ах, Анна Андреевна, вы решились указать мне на ценность в искусстве. Вы, вероятно, позабыли, какой я насмешник», — подумал я про себя, не сказав ей ни слова.
Я приподнялся и подошел к рисунку в рамке, висевшему довольно высоко. На диване возлежала женщина, очевидно, Анна Ахматова, изображенная в виде какой-то пакостно-похабной жирной гусеницы. Шикарные бедра шантанной этуали, на вкус пошляков, завсегдатаев слишком дорогих «заведений». Откуда взялись эти бедра? Мечта художника?.. Еле-еле, бездарненько выведенный профиль сомнительной схожести! Это было хуже, чем просто плоховатый, не меткий рисунок, оскорбительна была «похабщина» и какая-то клевета на тонкую, суховатую элегантность той Ахматовой, поэтессы первой своей книги «Четки». Ну, а уж об «интеллекте» модели говорить не приходится… «Ну, жалкий же