Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Фу! Черт возьми! — внезапно прервал он себя. — Устал! С каким бы я наслаждением сейчас заснул… эдак часика на два, «по-самарски»! А вот тащусь теперь на этот третейский писательский суд! Не успел в Москве появиться, как на другой день сейчас же меня в председатели суда выдвинули. Там они все в этом Доме Герцена перессорились, перегрызли друг друга, по трешнице занимают, потом, конечно, не отдают, друг друга подлецами обзывают… А теперь вот тащись после обеда вместо того, чтобы вздремнуть… Разбирай тут, кто прав, кто виноват, распутывай литераторские дрязги! Но надо тащиться, а то подумают, что зазнался. Беда! Там этот Осип Мандельштам у кого-то трешницу занял и не отдал, или наоборот… Ну, а впрочем, сейчас увидим. Вы пойдете? Или вам некогда? Но зато я предпочитаю вас Ц.
Уменье приспосабливаться к человеку иного склада, иной культуры, человеку скорее административно-коммерческому, а не художественному… Ну, это не для всех!
Какая хватка! И какое виртуозное чувство «уровня воды». Пожалуй, когда-то за это чутье «уровня воды» презирать будут, руки не подадут.
Я вырос среди коренной, «густопсовой» и чистопородной русской радикальной интеллигенции. В России был свой особый, нигде, кажется, в мире неповторимый «пуританизм». Религиозные фанатики «свободы» и непоколебимые борцы против деспотизма и мракобесия. Эти слова я слышал чуть не с пяти лет… Деспотизм звучал странно и непонятно, но слово мракобесие меня восхищало, будило какие-то фантастические картины черных теней, бегающих в некоем танце, точно с фонарем идешь ночью между стволов яблонь… Этот непоколебимый «пуританизм» и «честность» шли от Герцена, Чернышевского, сотрудников некрасовского «Современника». Процесс ста девяноста трех! Я видел в детстве их представителей. Десятилетним мальчиком носил по утрам в Женеве русские газеты Феликсу Волховскому, другу Желябова и Софьи Перовской… Сам Клеменс, зачинщик «хождения в народ», сидя в кресле на даче с видом на Монблан, возложил мне свою руку на голову и вымолвил: «Какой счастливый мальчик, он будет жить в Русской Республике!» Сидевшие на террасе благоговейно замерли… Почувствовали торжественность момента! Я знал с детства эту породу людей. Шишко, который написал в семидесятых годах «народный листок» «Чтой-то, братцы, плохо живется на святой Руси», бывал часто у родителей в маленькой квартире матери на Рю де Каруж. Прочтите воспоминания шлиссельбуржца Морозова. Он их всех описывает молодыми людьми. Я видел их стариками, все еще сохранивших выправку артиллерийских офицеров Николая Палкина. Несгибаемые революционеры без чувства «уровня воды».
Семья Алексея Николаевича в Самаре была не классическая «графская». Положение его было ложное. Толстые его не принимали. Ко гробу его отца мать и маленького Алешу не допустили… Братья, гвардейские уланы и гусары, с ним не разговаривали и не раскланивались. Графства-то набраться было не у кого… и «царедворства» тоже!
Мать — женщина-героиня… Героиня своего чувства… Ушла от мужа на втором месяце беременности… Бросила троих детей… Все во имя чувства — Анна Каренина — девчонка по сравнению с ней! Писательница-народолюбица, с сильной закваской семидесятых годов, с их хождением в народ. В их семье в Самаре бывал Короленко… Короленко к каждому не пойдет…
Я смотрел… смотрел на этого рыхлого, развалисто мясистого графа, и думал: «Откуда у него все это? Это чутье „что сейчас надо“, чутье „уровня воды“, чутье кому кадить и как кадить! Это „царедворство“ предков ему пригодилось в эпоху „культа“.
Награда — памятник против церкви, где венчались Пушкин и Лев Толстой! Вы довольны, Алексей Николаевич? Бездарно?
Начался суд. Я также вошел в залу. Алексей Николаевич солидно занял председательское место. Не помню подробностей, но суть дела верно схватил Толстой, упомянув о нем на бульваре: на почве „одолжения взаймы“ и забывчивости в смысле „отдачи“ кто-то кого-то оскорбил — не то Мандельштам писателя Б., не то писатель Б. дал пощечину Мандельштаму… Точно припомнить не могу… Но эту-то историю все тогда знали! Кто-нибудь да напомнит… Дело совсем не в этом…
Я сидел рядом с Пильняком… Когда-то, будучи совсем неизвестным писателем, он позировал мне… Поэтому я как старому знакомому показал ему рисунок „За обедом“. „Алешка-то тут у вас совсем пьян!“
Пильняк вкусно произнес слово „Алешка“! Подтекст: „На равной ноге!“
Стали все вдруг замечать, что во время самых исступленных и страстных обвинений друг друга председательствующий стал клевать носом. После обеда, художественных рассказов, блестящих определений Толстой явно жаждал отдыха. А какой же отдых на месте председателя, на которого устремлены все взгляды собравшихся. К тому же в Москве Толстой был редким гостем, многие из писателей его видели впервые!
Начались перешептывания и даже какие-то „хи-хики“!
Как потом утверждали многие… в том числе и Осип Мандельштам, что на суд Толстой пришел пьяным… Нет, он не был пьян… Я единственный человек, которого можно было бы по этому поводу выслушать. По бульвару шли мы ведь вдвоем… Так блестяще не рассказывают о Париже люди, затуманенные алкоголем, он был просто „сыт“, вкусно насыщен! и только!..
Среди разбирательства дела Мандельштам воскликнул:
— Я вообще считаю, что все превращается в какой-то анекдот, когда председательствующий позволяет себе спать во время разбирательства, касающегося чести писателя.
— Что вы, что вы, Осип Эмильевич! Успокойтесь, — вступились за честь Толстого его товарищи судьи!
Толстой встрепенулся и, взяв слово, предложил кончить дело полюбовно и позабыть о случившемся…
После портрета я встречался с Алексеем Николаевичем несколько раз…
— Вам обязательно… обязательно надо сделать портретный рисунок Горького. Это