Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А варенье вкусное было?..
— А ты забыла?.. Конечно, отменное… ведь варила же его ты… ложкой помешивала, мне улыбалась…
— Только я тогда еще не знала, что ты — это ты!..
Лес расступался перед ними. Снег мерцал на тяжело наклоненных к земле ветвях. Мадлен чудились в лесу фигуры бегущих белых оленей, чудесных животных — грифонов, единорогов.
— А правда ли это, Владимир, что в океане живет зверь Левиафан?..
— Правда. Он большой и хвостатый. Хвост у него длиною с морской прибой. Пасть зубастая. На зубок ему не попадись. А на его спине стоит, срублен из бревен, город. Град Обреченный. Левиафан катает град на спине, и люди, живущие там, страшатся, когда он вдруг начинает играть и резвиться в море-океане. Тогда на Левиафановой спине паника. Людишки мечутся, вопят… прячут скарб, тащат пожитки… мир рушится!.. Спасайся, кто может!..
— А наш мир тоже разрушился, Владимир?..
Он не ответил. Брови его сошлись к переносице.
— Не надо об этом, Мадлен. Мы все вернем. Дай срок, вернем. Я обещаю тебе это.
— А если нет?..
— Нам не будет дано знать об этом, нет или да. Об этом узнают те, кто придет после нас.
Они еще долго гуляли по лесу, пока не свечерело. Вернулись в избу отца Дмитрия, когда над лесом стали зажигаться первые звезды. Священник был предупрежден, что гости уедут утренним поездом.
Ночь перед отъездом они просидели с отцом Дмитрием за грубо сколоченным дощатым столом. Священник жег толстую свечу, листал старые книги, спасенные им при бегстве из Рус, тихо, глухо, любовно рассказывал о Царях.
— А Царевна Софья нравная была, когда ее Петр заточил в темницу, стихи писала — да не духовные, а страстные… А у Царя Иоанна, прозванного Грозным, любовница была, по имени Анна, простая девка, так он сперва горячо любил ее, а потом велел казнить, чтоб на него бояре не возводили напраслину и наветы — дескать, на боярышне не женится… закон нарушает Царский… и отрубили ей голову на заднем дворе, как петуху, на пеньке… о ней песни у народа сложены… моя попадья их поет, песни те… А Царица Елизавета более всего любила на лошадях скакать, наездница была, каких мало… охотилась… псарню большую держала… знаменитые породы борзых с ее времен в Рус пошли… А маленький Царь Александр Первый обладал абсолютным слухом, его музыке учили, как Моцарта, он проводил за клавесином дни и даже ночи напролет, а потом — как отрезало… и все же музыку любил больше жизни… А Царица Катерина…
Мадлен очень хотелось послушать про Царицу Катерину, да глаза ее слипались. Она опустила голову на плечо мужа и так, сидя за столом, дремала, и перед ее закрытыми глазами проходили вереницами виденья — Царица Лизавета на коне, перед сворой гончих, Царица Катерина голая, в постели, едва прикрытая полоской кружев, и на ее руке — изумрудный кабошон, тот, что Князь ей на палец нацепил. Господи, да ведь она плоть от плоти их, кровь от крови. Кому она поведает печаль свою о них?
Свеча, оплывая, догорала. Ночь была на исходе. Князь прижал к себе спящую Мадлен. Она всхлипнула во сне, счастливо улыбнулась. Она переплывала вместе с Царицей Натальей Нарышкиной неглубокий и теплый ручей, и там, где в заводи вспархивали над водой играющие рыбы, она нарвала лилий и кувшинок, перехватывая тугие, крепкие, как веревка, стебли. А потом они с Царицей Натальей гордо, как павы, выступали по площади перед дворцом, разодетые в негнущуюся парчу, в яркие, издалека видные богатые платья, и ворот и грудь были усажены крупными, грубо ограненными яхонтами и лалами, и каменья кололи кожу на загривке и в яремной ямке, и она, Мадлен, вспоминала купанье в ручье и смеялась, чувствуя потоки воды, ласкающие ее живот, ее грудь, ее бедра изнутри, как горячий язык, как пальцы и губы возлюбленного.
Спи, спи. Завтра тебе спать не придется. Завтра начнется симфония побега. Круговерть колес. Толкотня хлопот. Задыханье: успеть. Опять успеть, Мадлен. Твой Третий Глаз, всевидящий и зрячий, может не увидеть всего. Беда может подкрасться неожиданно. Я, я твой Глаз. Я должен видеть все. Предвидеть. Знать. Спасать. Беречь.
Я должен тебя беречь, Мадлен. И сберегу.
Отец Дмитрий захлопнул старинную книгу Рус и поднял покрасневшие от бессонницы глаза на Князя. Часы пробили шесть утра.
— У вас, Великий Князь, ранний поезд, до станции долго идти, да и снегу за ночь намело, — сказал священник. — Пора отправляться.
— Откуда вы знаете, кто я? — без удивления спросил Князь.
— Иначе я не был бы священником, прямым наследником свидетельства апостолов, — просто ответил отец Дмитрий. — Бог мне сказал об этом. И еще я увидел ваше лицо. Такие лица были только у Царей Рус. Будите жену. Я собрал вам с вечера в дорогу узелок. Там пирог… блины… грибочки в банке, огурцы… попадья солит и квасит. Как там, у нас…
Горло его перехватило. Князь осторожно, через спящую Мадлен, протянул руку с блеснувшим железным обручальным кольцом и мучительно, напоследок, сжал рабочую, крепкую, в мозолях руку священника.
— Спасибо, отец Дмитрий. Бог да в помощь вам.
— Бог спасет.
Мадлен не видела, как слезы сверкнули остро и мгновенно в глазах мужчин, знавших о том, что той, прежней, Рус на карте и вживе — нет. Есть только в мыслях, в их неиссякающей любви.
Князь разбудил ее. Закутал в доху. Она, не проснувшись, пошатываясь, спустилась с крыльца, помахала священнику рукой в вязаной перчатке, побрела за Князем по тропинке между сугробов, выросших за ночь с верблюжьи горбы.
Когда они заворачивали по тропе, выходя на большую дорогу, Мадлен увидела утонувшую в снегах по самую трубу чернобревенную маленькую баньку. На миг она перестала видеть. Слезы застлали ей глаза. Задушили ее.
Она поднесла руку ко лбу и перекрестилась на баньку так, как крестятся на церковь.
Они выпрыгнули на перрон вокзала Сен-Сезар прямо в объятья Великого Карнавала.
Поток Карнавала летел, бежал, шумел по улицам Пари, протекал насквозь через дворцы, богатые дома, рабочие халупы, бедняцкие закуты.
Февраль целовал в лицо всех, кто праздновал Великий Карнавал: веселись, народ Эроп! Раз в году! Раз в жизни! Раз в столетье! Сейчас — и больше никогда!
Их, стоявших на перроне изумленно, сжимавших руки друг друга, подхватил и понес поток — трясущихся цветных юбок, страшных, уродливых, прекрасных, блестящих, как сто алмазов, масок, зубастых и клыкастых, слащавых, как пирожные, немыслимых костюмов, режущих ночной воздух серпантинных лент; конфетти сыпались откуда-то из черного неба, залепляя глаза, оседая, как разноцветный снег, на волосах и бровях, — о, это был воистину Великий Карнавал, и веселились напропалую все — и крестьяне, прибывшие поторговать на рынке, в Брюхе Пари, и уличные попрошайки, соорудившие себе подобие масок и нарядов из лохмотьев, птичьих перьев, выдернутых из хвостов у голубей и соек, железок и тряпок, стянутых у старьевщика, и ажаны, стражи порядка, прикрепившие к форменным кепчонкам павлиньи перья и громадных бархатных бабочек, и люди из высшего света, — в толпе плясали и подпрыгивали герцогини и графини, наследные маркизы и виконтессы, бароны и шевалье, — и их нес великий поток безумья, пляски, танца, ужаса, счастья, и музыка, гремевшая из всех окон, дверей, из-под мостов через Зеленоглазую, из ночных притонов и таверн, из кабачков и подвальчиков, из всех подземных щелей и со всех железных и каменных башен и крыш, и фонари, ослеплявшие их, и выкрики и кличи, вонзавшиеся им в уши, как клинки, закручивали их в водоворот, втягивали в воронку безумья, и они пытались сопротивляться — тщетно! сопротивление Карнавалу бесполезно, Князь, Мадлен, вы разве об этом не знали!.. — махали руками, отбивались ногами, кричали: куда вы нас!.. куда!.. мы — сами по себе!.. мы — не с вами!.. у нас свои дела!.. своя жизнь!.. — но поток нес их и нес, закручивал, подчинял себе, и они уже не восставали, они текли в нем, плыли по течению, смеясь, оглядываясь, раскидывая руки, пританцовывая, отвечая на улыбки, на тычки и смешки, остротой — на остроту, зубоскальством — на зубоскальство, поцелуем — на внезапный, наглый поцелуй, брошенный, как с балкона махровый и пышный цветок, — да, это шел и ликовал Великий Карнавал, и такое можно было увидеть в Эроп однажды в году, а, быть может, и однажды в жизни, — и они вверглись в его пучину, они не хотели выплыть, они тонули и погибали и были счастливы своею гибелью, и невозможно было спастись: Карнавал брал в плен насовсем, его объятья были пострашней всех на свете любовей, — и несся поток, и они неслись в нем, внутри него, становясь им, пропитываясь им насквозь, забывая себя, забывая все.