Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Опять этот Королевич бродит неизвестно где! – появилась всегда сердитая воспитательница Марья Васильевна, взяла за руку. – Бродит, бродит… Смотри, без ужина оставлю!
Королевич молчал, глядел вниз. По травинке полз здоровенный черный жук – видимо, ему хотелось взобраться повыше, но травинка согнулась под его весом, и жук шлепнулся на землю.
– Ну, чего молчишь? Быстро иди мыть руки! Молчит, молчит…
Ожидания Королевича насчет тефтеля оправдались вполне. За три года в детском саду он хорошо выучил все порядки и точно знал, что случится или не случится сегодня.
– Ешьте быстрее! – кричала нянечка, возвышаясь округлой неряшливой кучей над приниженными детскими столиками.
Столики удручали Королевича. Ведь он большой. И дома сидит за настоящим столом, на настоящем стуле. И уж конечно, ест настоящую еду: сосиску с кетчупом. И запивает морсом, а не киселем. Ярко-розовый, водянистый – из чего он, кисель тот, варится, было многолетней садиковой тайной. Свириденко рассказывал шепотом, что – из крови, в которую для клейкости добавляются слюни и сопли. Кисель старались оставлять на столах, а один новенький мальчик, выпив и побледнев, убежал сразу в туалет. Его потом сильно наказали, потому что он не успел добежать.
После ужина полагалось ровно два часа игр; обычно их занимали каким-нибудь делом. Рисованием, счетом или же наклеиванием на лист бумаги засушенных листочков, если была осень. Летом (редко, очень редко) позволялось еще погулять. А если ничего этого не случалось, то все просто сидели с игрушками на старом ковре.
Ковер был потерт, местами плешив, цветы и завитушки на нем казались до того унылы, что, глядя на них, Королевич хотел плакать.
– Что ноешь, ну что ты ноешь опять! – сердилась воспитательница Марья Васильевна и пихала ему в руки облезлого медведя с потертым носом или жесткую пластмассовую машину. – Играй давай!
Из всех игрушек только одна новая была в их группе, ослепительная, как мечта, – красная пожарная машина. Говорили, что если ей вставить батарейки, то она начнет ездить кругами и мигать синим цветом. Но машина – сияющее, яркое чудо – стояла на самом верху шкафа. Доставать ее запрещалось. А кто попытается – тому… ну, тому что-нибудь сделают. Накажут. Наказания были стыдные, поэтому садиковые круглосуточные дети их очень боялись. И даже спать шли всегда сразу, как позовут.
В спальне жили пауки. Они жили где-то у потолка, и к тем, чьи кровати стояли в углах комнаты, пауки спускались по ночам на длинных невидимых нитях. Наверное, нянечка про это знала, так как отправляла детей спать каждую ночь на другое место. Чтобы всем досталось поровну пауков. А если кто провинился – тому паук полагался дополнительно:
– А Свириденко остается где был! – говорила нянечка, и Свириденко замирал в своем углу: пауков он боялся страшно, и не спал ночью, и ходил потом весь день с кругами синими под глазами.
А когда ему разрешалось сменить кровать, то он перемещался вместе со своим матрасом.
– Куд-да пошел! – Грозная, бдительная нянечка. – А матрас? Кто должен на зассанках твоих спать? Бери давай, тащи…
И Свириденко тащил, а очередной несчастливец, захвативши свою постель, перебирался вместо него в паучий угол. Нередко случалось, что и его матрас наутро оказывался не вполне сухим, так что Свириденко стали считать заразным. С ним никто не хотел играть.
Матрасы за день не успевали просохнуть; и через какое-то время явились жесткие рыжие клеенки. Их стелили под простыни.
Вторым – по степени сгущенности ужаса – местом был спортзал. В садике ходила легенда о призраке пьяницы-физкультурника, который жил в свернутых канатах, что кучей лежали в углу. Он подставлял внезапно ножку, отчего дети, разбежавшись по кругу, могли споткнуться, и упасть, и сломать руки. (В спортзале, и верно, часто ломали руки – заведующая в конце концов разразилась приказом: «Бегать в спортзале строго воспрещается!») Кроме того, коварный призрак мог наслать такую порчу, что человек навсегда разучится ходить.
Легенда эта жила в садике издавна, и оставалось только гадать: откуда бы мог взяться этот физкультурник и почему при всем он непременно пьяница? Никакие доводы молоденькой физработницы Светланы Гуговны не убеждали детей, что призрак никоим образом не мог существовать на свете. Легенда жила, спортзала боялись, и, пожалуй, еще не одно поколение детей будет пугливо ежиться, поглядывая на свернутые в углу канаты.
Вечером в пятницу их наконец разбирали по домам. Забираемый ребенок быстро, не оглядываясь, бежал впереди мамы, которая должна была еще улыбнуться искательно и виновато воспитательнице Марье Васильевне. И только мама Королевича – Эльвира Бруновна Королевич (ах, как он гордился неземным ее именем!) на воспитательницу Марью Васильевну даже не глядела. Не потому ли ему позволялось одеться пораньше и ждать самостоятельно на крыльце? И вот однажды стоит так Королевич в шапке, в тяжелой шубе и смотрит, как папа повел домой ребенка, совсем маленького.
– Не пойду! – врос в землю ребенок.
Папа удивился. Королевич тоже.
– Как так, Тема, – суетился папа, – нас мама ждет!
– Не пойду! – опять сказал, чуть не плача, сын.
– Артем! А ну пойдем немедленно!
– Не пойду! Я дальше – без валенок – не пойду!
Ахнул папа: ребенок стоял на снегу в одних носочках! – рванулся обратно, за валенками, опомнился, подхватил сына на руки – и с ним побежал. Королевич смотрел им вслед.
Сам бы он и без валенок ушел.
– Мама, забери меня отсюда! Почему я хожу в этот садик? – спрашивал Королевич, облапив маму варежками и надеясь, что тут есть какое-то недоразумение, чей-то недочет, и сейчас, обсудивши, они его обнаружат и поправят.
– Ну я же не могу с тобой сидеть…
– А зачем ты тогда меня родила? – Королевич обижался, а мама жалела его и шептала:
– Для счастья, маленький, для счастья… А счастье не бывает сразу, его надо подождать, потерпеть, – уговаривала мама, Эльвира Бруновна Королевич, и приходилось кивать, соглашаться, глотая слезы, и в понедельник снова являться в садик – ненавистный и нестерпимый, как бывают нестерпимы только сильная боль, или страх, или стыд.
В шесть лет Королевич запросился в школу, до того запросился, что мама пошла к директору, старому, странному, круглому, как шар: его уважали. Уже потом, к середине школы, Королевич понял, что директор был вовсе не так стар – около сорока; понял он также, почему мама взяла тогда с собой для разговора что-то тихо звякнувшее в пакете с нарисованной золотой осенью.
Настоящая